Они как раз проезжали мимо памятного креста — там, где на площади и перекрестке от пуль народной армии когда-то падали демонстранты.
— Надо исходить из того, — доктор Левада наконец вырулил на среднюю, немного более свободную полосу, — что так называемые законы природы всего лишь относительны. А мы спешим принять ту теорию, которая кажется краше других. — И, помолчав, сказал: — Забыл, куда вы едете. То есть, я хотел спросить, где вас высадить.
— Я бы поехала с вами на эту фотосессию. Но ваш друг, как нетрудно догадаться, не предусмотрел присутствия на своей картине женщин. Разумеется, — фыркнула она, — согласно традиции! — После чего добавила: — В следующем городе. Остановитесь около трамвайного круга.
«Почему я ей об этом рассказал? — вдруг встревожился Левада. — Зачем? С другой стороны, — он пытался рассуждать здраво, — вряд ли ей захочется кому-нибудь пересказывать историю странного типа, день или два провалявшегося в подземелье. Она ведь словом не обмолвилась, что обо всем этом думает. Считает, я фантазирую. Вот и отлично».
Но доктор Левада ошибался. Он уже представлял себе встречу со старыми друзьями, непременные: «Как дела, старик? Ты потрясающе выглядишь», сопровождающиеся похлопыванием по спине, и общее приподнятое настроение, которое наверняка еще больше поднимется, когда после нескольких вспышек блица будут откупорены бутылки красного вина (Матеуш, кажется, упомянул об этом в письме), и поэтому не заметил, что они, довольно быстро проехав через второй город, уже приближаются к трамвайному кругу у границы третьего.
— Вот здесь, спуститесь, пожалуйста, к заливу, туда, где автобусы, — сказала она, открывая сумку. — На всякий случай оставляю вам свою визитку. — Она протянула ему визитную карточку. А когда уже стояла на тротуаре, собираясь захлопнуть дверь, добавила: — Мне кажется, вам больше всего подойдет роль святого Иоанна. Того, кто ближе всех. Даже в темноте.
Встраиваясь в поток машин, Левада посмотрел ей вслед. У нее были очень красивые, пышные, золотисто-рыжие волосы. Матеуш сказал бы: тициановского цвета. Через два километра, застряв в очередной пробке, доктор все еще не мог оправиться от изумления: как любопытно она откомментировала его рассказ. Звали ее Анна Клодовская, она была владелицей фотографической фирмы. От его внимания не ускользнуло, что о святом Иоанне она говорила как бы в настоящее время. Случайно или нет?
Но наверняка не случайно имя Тициана, вспомнившегося доктору, когда он глядел на волосы отдаляющейся Анны Клодовской, прозвучало чуть раньше в кафе «Маска», где за стаканчиком джина Инженер излагал Семашко свои взгляды.
— Этот твой Матеуш — идиот! Знаешь, что он сказал на гадио? «Надо гисовать как Тициан!» Ну и болван! Пгосто кгетин! Сегодня всякий умеет гисовать как Тициан. Nihil novi sub soli![78] He понимает, дугак, что, если б сопляки из Академии пгинимали такую чушь всегьез, не было бы пгоггесса! Однако кое-кто из его учеников пгислушивается к тому, что он несет. А искусство — это ведь как езда на велосипеде! Когда сбавляешь скогость, тегяешь гавновесие и вынужден остановиться. Если не полетишь кувыгком! Так что либо свегзишься, либо застгянешь на месте. Tehtium non datug[79], кугва. А чего это ты? Не пьешь? Боишься агабов? Шагиат — пока еще — не стал ногмой! И не станет, даже если раскугочат все ночные магазины! Ганьше ты, по кгайней меге, тгавку покугивал. Неужели совсем завязал?
При Семашко действительно не было неизменного мундштука. Но он, снисходительно улыбнувшись и отхлебнув чаю, вынул из кармана вельветового пиджака жестяную коробочку из-под сигарет «Окасса Заротто» — эту чрезвычайно популярную марку сто с лишним лет назад можно было найти в любой табачной лавке нашего города — и достал из нее нечто, похожее на плитку шоколада. Однако поверхность шоколадки была не гладкой, а шероховатой, и промежутки между ромбиками гораздо глубже, чем на классической плитке, — вероятно, чтобы легче было ее разламывать. Отставив чашку, он на блюдечке отломил один темно-коричневый ромбик и осторожно положил его на язык, а плитку спрятал обратно в коробочку. И стал медленно, с нескрываемым удовольствием жевать.
— Пегвое пгичастие? — удивился Инженер.
Вместо ответа Семашко пропел:
Андрию, Андрию,
Я на тебе коноплю сию,
Дай же, Боже, знаты,
З кым я буду спаты.
— Свихнулся? Кгыша поехала? — Инженера, похоже, разобрало любопытство. — Ну скажи что-нибудь!
— Так пели девчата у нас в деревне. В ночь святого Андрия. Сея коноплю. А потом носились по гумну как одержимые. От овина к хате. От хаты к овину. Некоторые в одних только рубашках. Или нагишом. Ворожили.
— Сеяли cannabis? — удивился Инженер.
— Угум. — Семашко, раскрошив во рту ромбик, проглотил горьковато-сладкую массу. — В Библии коноплю называют благовонным тростником. По-бретонски — kanas. По-кельтски — canaib. По-шведски — hampaj. По-литовски — kanapes. И все это от греческого kannabis. В Евангелии Василида распинают не Христа, а Симона Киринеянина, которому ученики перед тем дали выпить отвару этого зелья. Чтобы меньше страдал. Ну и чтобы не рассказал правды.
— Какой пгавды?
— О том, что его подставили римлянам и синедриону вместо Иисуса.
— Ну и что?
— Ничего. Там написано совсем не так, как в признаваемых церковью текстах.
— А что там написано?
— Что Иисус поучал в Галилее семьдесят семь лет, пока не умерли все его ученики. Тогда на горе Хермон он превратился в сияющий шар и исчез.
— Сияющий шаг, говогишь?
— А что в этом особенного? Масса и энергия, превращенные в свет. Впрочем, если б ты побывал на Хермоне, сам бы понял.
— Что именно?
— Водопады, — мечтательно произнес Семашко, — истоки Иордана, луга — сущая арфа трав! Кедры! А выше — снега! Даже в самую сильную жару! А внизу, под ногами, сплошь пастбища и только дальше — пустыня. Можешь себе это представить? Я был там в группе паломников и знаю, что говорю.
— С Бегдо? — усмехнулся Инженер.
— Какая разница? — Семашко открыл свою коробочку, отломил еще один ромбик, сунул в рот. — С Бердо, не с Бердо. Главное, я все это видел. И скажу тебе, циник, что Иисус там везде побывал. Это чувствуется. Только принимали его не за того, кем он был.
— Ух ты, чегт, ну и открытие! — Инженер заказал очередную порцию джина с тоником. — И кем же, по твоему мнению, был этот плотник из Назагета? Скажи, будь любезен…
— Как — кем? Одним из архонтов![80] Уж конечно, не человеком! Лучшие представители высших миров слишком чисты, чтобы обладать плотью. Тело видимо. Осязаемо. Имеет массу и, соответственно, вес. А Иисус?
— Вот именно, Иисус.
— Он ходил по воде и этим страшно напугал учеников — пришлось их успокаивать. У Луки они его узнаю́т, уже после мнимой смерти, но вот тут-то он, будто призрак, исчезает. Что их еще больше пугает. Но это все чепуха, показуха. Главное произошло на горе Фавор. Там я тоже побывал.
— Чегт, гешительно ничего не помню! Он что, опять пгопал с глаз долой? Сам посуди: газве это сложный тгюк? Дешевка! Цигк!
Но Семашко не сдавался. И процитировал фразу из Библии, которую Инженер, как ни странно, выслушал не перебивая.
— Блистающие одежды, — недоверчиво повторил он. — Говогишь: «Одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить»?
— Да, да, сияние было такое, что ученики диву дались. Просто остолбенели. Если долго смотреть на такой свет, ослепнешь. Ты можешь себе вообразить, чтобы обыкновенный человек ни с того ни с сего вспыхнул как лампа в тысячу ватт? Он наверняка был архонт. Один из семи властелинов планет. Сын Высочайшего Света, Вселенской Матери.
Последнюю информацию Инженер выслушал со своей характерной иронической гримасой. Где-то в дальнем закутке так называемой осмысленной памяти при слове «архонт» всплыл образ старцев, заседающих в афинском правительстве. Но то был всего лишь слабый проблеск, сродни воспоминанию о почтовой марке с видом руин Акрополя, которую он — кажется, в третьем классе — почему-то обменял на изображение канцлера Третьего рейха, Адика. На всякий случай он не стал углубляться в этот сюжет, а спросил о том, что его действительно заинтересовало.
— Конопля, говогишь. У вас в дегевне? И что вы делали? Сеяли, собигали, покугивали? Жевали? Пгямо тебе нагкотгафик из Афганистана! А может, ты родом из Меделина[81], а не с этой долбаной Укгаины?
И захихикал, очень довольный собственным остроумием. Инженера нельзя было обвинить в политической некорректности: в его устах эпитет «долбаный» был комплиментом, хотя еще одобрительнее прозвучал бы «заебистый». Семашко вздохнул и начал лекцию.
— Цивилизация наша давно уже сбилась с пути. С тех пор как стали отдавать предпочтение алкоголю, человечество покатилось вниз. Конопля была распространена повсеместно. Знаешь почему? Потому что самосейка и сама себя опыляет. Помогает ей в этом клоп Pyrrhocoris apterus: он разносит семена. Но я не о том хотел тебе рассказать. У нас, на севере, вплоть до XIX века выращивали так называемую раннюю, северную коноплю. Кустики хилые, не выше пятидесяти сантиметров. Мало ответвлений, плоды мелкие и очень короткий период вегетации — от силы девяносто дней. Если лето дождливое, позднее, иногда и собирать нечего. Другое дело — обыкновенная конопля, ботаники когда-то называли ее русской. У нее вегетационный период гораздо длиннее, и семян она дает намного больше. Понимаешь? Однако и ее не сравнить с кавказской или индийской. Вот эта — силища! Так вот, с тех пор, как власть захватили производители спиртного, про cannabis забыли. Чтобы иметь на что выпить, надо было работать. А чтобы работалось — лучше пить. Почему индейцам в Перу запретили жевать и разводить коку? По тем же причинам, по каким вытеснили популярную некогда коноплю. Алкоголь — как и деньги — стал истинным владыкой Европы. В миллионах пабов и кабаков — вроде этого — можно одурманиться гадким пойлом, ибо на этом держится экономика целых государств. Концерны и картели! Сухой закон? Так его же ввели ради обновления американской экономики! Станешь отрицать? Пиво, — Семашко с отвращением скривил губы, — основа немецкого национального единства! Что, я не прав? Наши древние обряды, молитвы, обычаи были связаны с коноплей, а не с алкоголем!