словно основа всего — это именно порядок и неупорядоченность в мире. Мы сами, уходя, изменили любви. Мы сами заткнули щель, сами законопатили радушно распахнутый перед нами вход — а ведь он постоянно распахивается навстречу смертным, потому что, проходя через смерть, мы проходим в это отверстие и там сперва теряем облик, потом гнием, потом в конце концов растворяемся.
Когда двое любовников расстаются, их желание остается с ними навсегда.
Желание упорно сохраняется в обоих после того, как они расстались. Это отверстие остается навсегда неутоленным. Мы всегда лжем себе на этот счет: мы сами отталкиваем желание (живое), когда обвиняем его в том, что оно нас покинуло.
Всякий мужчина и всякая женщина, которые отказываются от своего желания, подавляют свое доверие к жизни.
Свое рождение.
Отвергают бездну, в которой заложена суть.
Именно эта бездна разверзается под ногами греческого ныряльщика в Пестуме, стоит ему оказаться на краю нависающего над морем высокого мыса.
Мы сами предаем таинственную страну. Но она незабвенна, поскольку предшествует самому рождению. Мы не видели сцены, давшей нам жизнь. И никогда не увидим. Нас преследует отсутствующий образ. Мы воображаем его, и воображение подводит нас к тому, чтобы его воспроизвести. Каждый из нас — тайна. И мы были бы еще таинственнее, не будь в нас столько намешано: нелепая одежда, повиновение приказам, подкуп, разделение на группы, соединение в группы, болтливость, преграды. Таинственная страна, где все смешивается — вращение Земли, смена времен года, половое размножение, смерть, берущая в кольцо, чтобы обновить и воскресить, звезды, управляющие солнцестояниями; всё — от тяжести камней до птичьих трелей и крыльев, от молчаливого ожидания рыб в темных озерных глубинах до шелеста листвы в воздухе, от солнечного света до лунной ночи.
Но всех нас ждет смятение, безмерность, ее взрыв, ее бурный рост и взлет.
Глава тринадцатаяСцена
Существует взгляд, против которого не устоять.
Этот взгляд существовал даже раньше человечества.
Под этим взглядом тела, словно жертвы, сами вкладываются в челюсти хищников.
Бабочки, симметричные цветам, оплодотворяют их исключительно завораживанием.
Именно в Атрани, читая как-то утром в начале июня 1993 года на солнце, на террасе, нависающей над пляжем и черными скалами, о которые билось Средиземное море, в то время пенистое и белое, как бывает весной, я внезапно заметил, что в старых латинских текстах постоянно встречается одно слово, в переводе звучавшее и просто, и вместе с тем странно. Это странное слово — fascinus. Римляне никогда не говорили «phallus», чтобы обозначить то, что греки называли «фаллос», «phallos». Они говорили «fascinus» и называли fascinatio[28] отношения, которые устанавливались между воздвигшимся мужским половым органом и взглядом, заставшим его в этом спазме. Французские переводчики употребляли слово «секс». Это звучало неточно и к тому же двусмысленно, что было совершенно недопустимо у древних. Поэтому, когда я переводил эти тексты, стоило мне употребить это варварское слово (fascinum, fascinus), как сцены, где оно фигурировало, приобретали совершенно иной смысл, нежели тот, который представлялся мне поначалу.
Я решил в тексте перевода, который буду делать, везде сохранить латинское слово как оно есть.
Непереведенное слово можно назвать «варварским».
Один древний халдейский маг (Халдейские оракулы[29], CL, 103) предписывает никогда не переводить древние слова, поскольку при переводе они утрачивают силу. Хищников не приручают. Халдейский прорицатель употребляет глагол allaxes. Имеется в виду, что материю языка, в оригинале действенную, не нужно менять, то есть делать allos (другой).
Любимый намагничивает того, кто любит.
Гипноз обычно «завораживает» и обездвиживает жертву, пока не прикончит ее. Это взаимное истязание статуй («большая форма»: две окаменевшие фигуры завороженно рассматривают друг друга или крепко обнимаются во время соития). Это самоистребление связи между ворожащим и завороженным (похожее на поглощение инфузории-туфельки): связь пожирает себя глазами, пожирает сама себя.
Завороженность — это фрагмент, который вдруг идеально входит в зеркальный пазл лица, такого неожиданного и такого ожидаемого, царственной формы-ловушки. Форма-ловушка — та же замочная скважина; другая, меньшая форма, жертва, тонет в ней, точно отпирающий ее ключ.
Это первый признак любви.
Когда большой удав заглатывает маленького кролика, они сливаются: удав принимает в себя форму кролика, кролик становится частью формы удава; вот так и фрагмент пазла теряет свою раздражающе-непонятную форму, как только найдет лазейку, страну, дом, впадину, зацепку, зазубренный край, ожидающий его; так и галл становится римлянином, франк — галло-римлянином, а дхьяна[30] в Китае превращается в чань[31], в Японии чань превращается в дзен — всякое завороженное существо подвергается уподоблению.
Любовь происходит от завороженности.
Завороженный — это глаз, при помощи которого видящий тонет в том, кого видит: он ведь смотрит прямо в рассматривающий его глаз: завороженный — это экстаз при виде самовластной формы, которая им повелевает.
В огромной вселенской кладовой жизнь расходует и испытывает живые формы, пожирающие друг друга.
«Две сцены». Есть, оказывается, две сцены, невидимые для любой женщины и любого мужчины: одна изначальная и одна завершающая.
Обе сцены без нашего участия. (Человек не может быть зрителем ни одной из них, в жизни их нельзя разыграть.)
Сцена, которой никогда было не подсмотреть тому, кто в ней участвует, изначальная (зачатие нашего тела, как выглядело желание, которое им управляло, какая была поза, кто был тот мужчина).
Сцена, которую никогда будет не подсмотреть тому, кто жив, — это сцена столкновения со смертью, завершающая сцена (как остановилось сердцебиение, начавшееся еще у зародыша, и как задохнулся ритм работы легких, увлекший за собой новорожденного, едва его первый крик смешался с речью).
Если выражать это с помощью заимствований из латыни — эти картины макабричны.
Если перевести с помощью заимствований из греческого — эти сцены вызывают фобии.
И все же они нас преследуют — мы ищем их и сознательно, наяву, и непроизвольно, во сне. Нам не хватает их до судорог, и это ощущение лежит в основе нашей памяти, обращенной в прошлое, и воображения, обращенного в будущее.
Прикосновение к этим двум сценам — двум крайностям нашего своеобразия — так же неприятно и так же интимно, как прикосновение к вязкой наготе нашего не прикрытого веком глаза.
Skene. В древнегреческом этим словом называли палатку, установленную рядом с «орхестрой» (отсюда слово «оркестр») — площадкой перед алтарем, по которой двигался хор. Там, скрытые тканью палатки или простого занавеса, а иногда стенами кое-как сооруженной хижины, актеры сбрасывали уже использованные маски и надевали другие.
Затем слово skene, служившее для обозначения части, скрытой в глубине видимого пространства, распространилось на все это пространство целиком.
На самом деле для живых существ, имеющих пол, есть только одна сцена, и выражение «изначальная сцена» — это тавтология. Место смены масок (смены облика, обновления черт и лиц во время соития) есть изначальная сцена. Это смена персонажей под сенью палатки.
Fascinatoria. Древние римляне изумлялись неудержимому движению глаз, которое вызывает обнаженный половой орган пращура: стремительный, ошеломляющий, повергающий в столбняк, раздувающийся, багровеющий рост — ввысь, вширь, — эта метаморфоза приковывала взгляд.
Влечение создает эту другую кожу, вздувшуюся, растянувшуюся, очень нежную, очень тонкую, очень багровую, чуть не до синевы, влечение меняет ее форму, вздымает ее над привычным телом.
Влечение заставляет тело изгибаться, раздувает его, а затем «ваяет», даже изменяет его положение, отчего глаза вылезают из орбит, поглощенные зрелищем, утопающие в зрелище (видящий становится тем, кого видят).
Ворожба, fascinatio, которую fascinus творит над вожделенным телом, связана со страхом. С назойливой фобией. С ужасом.
Что есть страх? Что есть ужас? Оказаться пригвожденным к месту. Быть не в состоянии бежать, не в силах вступить в контакт. Таковы все мифологические или сказочные герои, которым запрещено или обернуться, или сделать шаг назад.
Невозможность отступления и завороженность неразделимы. Кроме одного случая: во сне. Сновидение совершает движение вспять («выдумки», запертые в шкафчике в атриуме, то есть головы умерших пращуров, возникающие позади глазных яблок) — иfascinus спящего человека вздымается.
Во сне языковое, закодированное человеческое представление возвращается к исходным образам: именно сон, а не реально увиденное есть оптическая завороженность в чистом виде.
Тогда глаз возвращается к своему образу, в который проваливается тело, и с этим падением в нас поднимается влечение, такое же, как у всех млекопитающих. Во время сна, пересматривая прошлое (маршрут, которым проследовал в жизни), человек вновь становится стервятником над падалью (разложившейся формой).
В этом тайна сцены, некогда изображенной в глубине колодца в пещере Ласко, которую обнаружили дети в начале Второй мировой войны в скалах над Монтиньяком.
Мышь перед кошкой, птаха перед коршуном погружены в сон (они замерли, как во сне; эта неподвижность — остановленная попытка бегства).