Пол в чулане вибрировал всякий раз, когда кто-нибудь взбирался по ступенькам под ним, так что я знала, что сейчас Т. Рэй будет здесь. Я слышала, как над моей головой мама сдергивала с вешалок все подряд, слышала шелест одежды и позвякивание проволочных плечиков друг о друга. «Быстрее», — сказала она.
Когда его ботинки протопали в комнату, она выдохнула, и воздух вышел из груди, как будто ее легкие внезапно и сильно сжались. Это последнее, что я четко помню, — ее дыхание, спускающееся ко мне, как крошечный парашют и исчезающее без следа среди груды обуви.
Я не помню, что они говорили, только злость в их словах и воздух, который, казалось, был весь в рубцах и кровоточил. Еще это напоминало птиц, пойманных в закрытой комнате, бьющихся о стены и стекла, друг о друга. Я попятилась, оказавшись еще глубже внутри чулана и чувствуя свои пальцы во рту, вкус туфель, вкус ног.
Когда меня стали вытаскивать, я сначала не поняла, кто меня тянет, пока не оказалась на руках у мамы и не вдохнула ее запах. Она пригладила мне волосы, сказала: «Не волнуйся», но тут Т. Рэй меня забрал. Он отнес меня к двери и опустил на пол в коридоре.
— Иди в свою комнату, — сказал он.
— Не хочу, — я плакала, пытаясь протиснуться мимо него, назад в комнату, назад к ней.
— Убирайся к черту в свою комнату! — заорал он и сильно меня пихнул. Я стукнулась о стену, затем упала на четвереньки. Подняв голову, из-за спины Т. Рэя я увидела, как она бежит к нему через комнату Она выкрикивала: «Оставь. Ее. В покое».
Я сжалась на полу у двери и наблюдала сквозь воздух, который, казалось, был весь исцарапан. Я видела, как он схватил ее за плечи и начал трясти, а ее голова моталась взад-вперед. Я видела, как побелели его губы.
И тогда — хотя я и вижу это сейчас словно в тумане — она вырвалась от него и побежала в чулан, подальше от его цепких рук, и стала нашаривать что-то на одной из верхних полок.
Увидев пистолет у нее в руке, я побежала к ней, неуклюже и чуть не падая, желая ее спасти, спасти нас всех.
Затем время распадается на куски. То, что я помню, находится в моей голове в виде четких, но совершенно разрозненных картинок. Пистолет, блестящий в ее руке, как игрушка; он вырывает пистолет и размахивает им; пистолет на полу; я нагибаюсь, чтобы его поднять; звук выстрела, похожий на взрыв.
Вот то, что я знаю о себе. Она была всем, что мне было нужно. И она навсегда осталась со мной.
Мы с Т. Рэем жили рядом с городком Силван, Южная Каролина, с населением 3100 человек. Палатки с персиками да баптистские церкви — вот все, что там было.
У въезда на нашу ферму стояла большая деревянная вывеска со словами: «ПЕРСИКОВАЯ КОМПАНИЯ ОУЭНСА», намалеванными самой отвратительной оранжевой краской, какую вы когда-либо видели. Я ненавидела эту вывеску. Но вывеска была мелочью, по сравнению с гигантским персиком, насаженным на верхушку двадцатиметрового шеста рядом с воротами. Все в школе называли его Великой Задницей (и это вежливый вариант их слов). Телесный цвет, не говоря уже о вертикальной складке посередине, придавали ему безошибочное сходство с задней частью человека. Розалин говорила, что это способ Т. Рэя показать задницу всему миру. Таков был Т. Рэй.
Он не верил ни в мои ночевки у подружек, ни в танцевальные вечеринки, что не было особой проблемой, поскольку меня на них все равно не приглашали, но он отказывался подвозить меня в город на футбольные матчи, на собрания энтузиастов и на субботние благотворительные мойки машин в «Бета-клубе». Его не волновало, что я ношу одежду, которую шила сама в варианте эконом-класса: ситцевые английские блузки с перекошенными молниями и юбки, свисающие ниже колен, — разве что девушки из церкви Святой Троицы стали бы ходить в подобных нарядах. С таким же успехом я могла написать у себя на спине: «Я НЕ ПОПУЛЯРНА И НИКОГДА НЕ БУДУ ПОПУЛЯРНА». Мне необходима была максимальная помощь, какую только может дать мода, ведь никто, ни единый человек, ни разу не сказал: «Лили, ты такой милый ребенок». Никто, кроме мисс Дженнингс из церкви, а ведь она была совершенно слепа.
Я разглядывала свое отражение не только в зеркале, но и в витринах и в телевизоре, когда он был выключен, пытаясь работать над своим взглядом. Мои волосы были черные, как у матери, но все состояли из непослушных вихров. Еще меня беспокоил мой маленький подбородок. Я надеялась, что он начнет расти одновременно с грудью, но ожидания не оправдались. У меня, однако же, были красивые глаза, как у Софи Лорен, но все равно, даже мальчики, делавшие из напомаженных волос хвостик и носившие в кармане рубашки расческу, не слишком мной интересовались.
То, что должно быть пониже шеи, у меня вполне оформилось, хотя и не было ни малейшей возможности выставить это на обозрение. Тогда было в моде носить кашемировые костюмы-двойки и шотландские юбки выше колен, но Т. Рэй сказал, что раньше ад превратится в ледовый каток, чем я пойду куда-нибудь в таком наряде — или я хочу забеременеть, как Битси Джонсон, чья юбка едва прикрывает задницу? Одному Богу известно, откуда он узнал про Битси, но что касается ее юбок и ее ребенка, то это было правдой. Просто неудачное стечение обстоятельств.
Розалин знала о моде меньше, чем Т. Рэй, так что, когда было холодно, помилуй-нас-Боже-Иисус, она отправляла меня в школу в бриджах, надетых под платье в стиле Святой Троицы.
Больше всего я ненавидела, когда кучки шепчущихся девчонок замолкали при моем приближении. Я отковыривала струпья со своего тела, а когда они заканчивались, грызла заусенцы, пока не начинала течь кровь. Я так много переживала о внешности и о том, все ли я правильно делаю, что, казалось, половину времени я лишь играю какую-то роль, вместо того, чтобы быть настоящей девочкой.
Я думала, что у меня появился реальный шанс, когда я записалась в школу очарования в Женском клубе прошлой весной — по вечерам в пятницу в течение шести недель, — но меня не взяли, поскольку у меня не было мамы, или бабушки, или хотя бы какой-нибудь вшивой тетки, чтобы вручить мне на выпускной церемонии белую розу. Розалин не могла этого сделать, так как это было против правил. Я плакала, пока меня не стошнило в раковину.
— Ты и так очаровательна, — говорила Розалин, отмывая раковину. — Тебе не нужны эти школы для выскочек, чтобы быть очаровательной.
— Нет, нужны, — всхлипывала я. — Они там учат всему на свете. Как ходить и поворачиваться, что делать с ногами, когда ты сидишь на стуле, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…
Розалин издала пыхтящий звук, выпустив воздух через сжатые губы.
— Господи помилуй, — сказала она.
— Ставить цветы в вазу, говорить с мальчиками, выщипывать брови, брить ноги, красить губы…
— А как насчет блевания в раковину? Они учат, как делать это очаровательно? — спросила она.
Иногда я ее просто ненавидела.
Наутро после того, как я разбудила Т. Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и смотрела, как я гоняюсь за пчелой с банкой в руках. Ее губа отвисала так, что мне был виден маленький розовый восход солнца у нее во рту.
— Чего это ты делаешь с этой банкой? — спросила она.
— Ловлю пчел, чтобы показать Т. Рэю. Он думает, что я их выдумала.
— Господь, дай мне силы.
Она чистила бобы на крыльце, и бисеринки пота сверкали у нее в волосах. Она потянула платье вперед, открывая воздуху доступ к ее груди, большой и мягкой, как диванные подушки.
Пчела села на карту штата, прикнопленную к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по живописному шоссе 17. Я накрыла пчелу банкой, поймав ее где-то между Чарлстоном и Джорджтауном. Когда я подсунула крышку, пчела запаниковала и принялась яростно колотиться о стенки, напоминая град, стучащий в окно.
Я насыпала в банку бархатистых лепестков, богатых пыльцой, и проделала гвоздем множество дырок в крышке, чтобы пчелы не погибли, ведь, как я знала, человек может в один прекрасный день превратиться в того, кого он убил.
Я подняла банку к лицу.
— Иди посмотри, как она бьется, — позвала я Розалин.
Когда она ступила в комнату, ее запах поплыл ко мне, темный и пряный, как табак, который она держала за щекой. У нее в руке была кубышка с горлышком размером с монетку и ручкой, чтобы продевать в нее палец. Я смотрела, как она прижимает кубышку к подбородку, вытягивает губы цветочком и сплевывает внутрь струйку черного сока.
Она поглядела на пчелу и покачала головой.
— Если она тебя ужалит, не приходи ко мне жаловаться, — сказала она, — потому что мне все равно.
Это было неправдой.
Я была единственной, кто знал, что, несмотря на грубоватость, сердце ее было нежней цветочной кожицы и она безумно меня любила.
Я узнала об этом в восемь лет, когда она купила мне цыпленка, выкрашенного для Пасхи. Я увидела его, дрожащего в углу в своем загончике: он был цвета красного винограда и печальными глазками высматривал свою маму. Розалин позволила мне принести его домой, прямо в гостиную, где я рассыпала по полу коробку овсяных хлопьев, чтобы он их клевал, и Розалин даже ни словом меня не попрекнула.
Цыпленок оставлял по всей комнате кусочки помета с фиолетовыми прожилками — видимо, потому, что краска просочилась в его хрупкий организм. Мы только начали уборку, как в комнату ворвался Т. Рэй, угрожая сварить цыпленка на обед и уволить Розалин за то, что она идиотка. Он кинулся ловить цыпленка, пытаясь схватить его своими черными после возни с трактором руками, но Розалин встала у него на дороге.
— В этом доме есть вещи похужей цыплячьего дерьма, — сказала она, глядя на него снизу вверх и одновременно сверху вниз. — Ты не тронешь эту крошку.
Когда он уходил по коридору, в звуке его шагов мне слышалось поражение. Она меня любит, думала я, и тогда эта мысль возникла у меня впервые.
Ее возраст был тайной, поскольку у нее не было свидетельства о рождении. Иногда она говорила, что родилась в 1909-м, а иногда — что в 1919-м, в зависимости от того, насколько старой она чувствовала себя в этот день. Но она точно знала место: Макклеланвиль, Южная Каролина, где ее мама плела корзинки из соломы, которые затем продавала, стоя у дороги.