Сидя перед телевизором, я остро ощущала белизну своей кожи и стеснялась себя, особенно когда с нами была Джун. Стеснение и стыд.
Мэй обычно телевизор не смотрела, но однажды вечером присоединилась к нам и посреди выпуска новостей начала напевать «О, Сюзанна!». Ее расстроил сюжет о негре по фамилии Рейнс из Джорджии, который был убит выстрелом из проезжавшей мимо машины. В новостях показали фото его вдовы, обнимавшей детей, и Мэй внезапно начала всхлипывать. Разумеется, все тут же вскочили на ноги, словно Мэй была гранатой с выдернутой чекой, и попытались успокоить ее, но было слишком поздно.
Она раскачивалась взад-вперед, заламывая руки и царапая себе лицо. Рванула на груди блузку, так что светло-желтые пуговицы разлетелись в стороны, точно кукурузные зерна со сковороды. Я еще никогда не видела ее такой, и это меня испугало.
Августа и Джун с двух сторон подхватили Мэй под локти и повели к двери движением столь плавным, что сразу стало ясно: им уже приходилось это делать. Пару секунд спустя я услышала, как струя воды наполняет ванну на львиных лапах, ту самую, в которой я уже дважды купалась в сдобренной медом воде. Одна из сестер надела на две из четырех лап красные носки – бог весть зачем. Я подозревала, что это сделала Мэй, которой вовсе не нужна была никакая причина.
Мы с Розалин подкрались к двери ванной комнаты. Она была чуть приоткрыта – достаточно, чтобы мы увидели Мэй, сидевшую в ванне в облачке пара, обнимающую собственные колени. Джун зачерпывала горстями воду и медленными струйками лила на спину Мэй. Рыдания ее утихли до шмыганья носом.
Из-за двери донесся голос Августы:
– Вот так, Мэй… Пусть смоются с тебя все страдания. Просто отпусти их.
Каждый вечер после новостей мы опускались на колени на ковер перед черной Марией и читали ей молитвы… точнее, мы с тремя сестрами вставали на колени, а Розалин сидела в кресле. Августа, Джун и Мэй называли эту статую Мадонной в Цепях – я тогда не знала, по какой причине.
Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами…
Сестры держали в руках низки деревянных четок и перебирали бусины пальцами. Поначалу Розалин отказывалась присоединяться к нам, но вскоре стала читать молитвы вместе со всеми. Я запомнила все слова молитвы в первый же вечер. Потому что мы проговаривали их снова и снова, пока они не начинали повторяться у меня в голове – и повторялись еще долго после того, как я перестала произносить их вслух.
Эта молитва вроде бы была католической, но когда я спросила Августу, католички ли они с сестрами, она ответила:
– Ну, и да, и нет. Наша мать была доброй католичкой – дважды в неделю ходила к мессе в церкви Св. Марии в Ричмонде, но отец был ортодоксальным эклектиком.
Я представления не имела, кто такие ортодоксальные эклектики, но понимающе кивнула, словно у нас в Сильване их было полным-полно.
Августа пояснила:
– Мы с Мэй и Джун берем мамин католицизм и смешиваем его с другими ингредиентами. Не знаю, как это назвать, но нам подходит.
Повторив молитву Богородице примерно три сотни раз, мы молча возносили свои личные молитвы, которые сводились к минимуму, поскольку к этому времени колени у всех болели нестерпимо. Впрочем, мне не на что было жаловаться, поскольку это даже в сравнение не шло со стоянием на крупе. Под конец сестры осеняли себя крестным знамением ото лба к пупку, и на этом все заканчивалось.
Однажды вечером после крестного знамения все вышли из комнаты, кроме меня и Августы, и она сказала мне:
– Лили, если ты попросишь Марию о помощи, она тебе поможет.
Я не знала, что на это ответить, и просто пожала плечами.
Она жестом пригласила меня присесть в соседнее с ней кресло-качалку.
– Хочу рассказать тебе одну историю, – начала она. – Эту историю рассказывала нам мать, когда мы уставали от своих обязанностей или были не в ладах со своей жизнью.
– Я не устала от своих обязанностей, – заметила я.
– Я знаю, но это хорошая история. Просто послушай.
Я поудобней устроилась в кресле и стала раскачиваться, прислушиваясь к скрипу, которым славятся все кресла-качалки.
– Давным-давно на другом краю света, в стране Германии жила-была молодая монахиня по имени Беатрис, которая любила Деву Марию. Однако ей ужасно наскучило быть монахиней из-за всех обязанностей, которые приходилось выполнять, и правил, которым надо было следовать. Так что, когда терпение у нее лопнуло, однажды ночью она сняла монашескую одежду, сложила ее и оставила на кровати. Потом вылезла из окна монастыря и сбежала.
Ладно, я поняла, к чему она клонит.
– Она думала, ее ждет замечательное будущее, – продолжала Августа. – Но жизнь беглой монахини оказалась совсем не такой, какой она ее представляла. Беатрис скиталась, потерянная, побираясь на улицах. Через некоторое время она пожалела о том, что сбежала, но понимала, что ее ни за что не примут обратно.
Речь шла не о монахине Беатрис, это было ясно как божий день. Речь шла обо мне.
– И что с ней случилось? – спросила я, пытаясь сделать заинтересованное лицо.
– Ну, после многих лет странствий и страданий однажды она, прикрыв лицо, вернулась в монастырь, желая напоследок еще раз побывать там. Она вошла в часовню и спросила одну из своих прежних сестер: «Помнишь ли ты монахиню Беатрис, которая сбежала?» – «Что ты имеешь в виду? – удивилась сестра. – Монахиня Беатрис никуда не убегала. Вон она, подле алтаря, метет пол». Ну, можешь себе представить, как опешила настоящая Беатрис. Она подошла к подметальщице, чтобы получше разглядеть ее, и поняла, что это не кто иной, как Дева Мария. Мария улыбнулась Беатрис, увела ее обратно в келью и вручила монашеское одеяние. Видишь ли, Лили, все это время Мария подменяла ее.
Скрип моей качалки постепенно затих, когда я перестала раскачиваться. Что же Августа пыталась мне сказать? Что Мария будет подменять меня дома в Сильване, чтобы Ти-Рэй не заметил, что меня нет? Это было бы чересчур бредово даже для католиков. Наверное, она намекала мне: я знаю, что ты сбежала, – всех нас время от времени обуревает такое желание, – но рано или поздно ты захочешь вернуться домой. Просто попроси Марию о помощи.
Я попрощалась и ушла, радуясь возможности ускользнуть от ее внимания. После этого я начала просить Марию о помощи – но вовсе не о том, чтобы она отвела меня домой, как бедняжку монахиню Беатрис. Нет, я просила ее проследить, чтобы я никогда туда не возвращалась. Я просила Марию набросить полог на розовый дом, чтобы никто никогда нас не нашел. Я просила об этом каждый день и никак не могла отделаться от мысли, что просьба моя нашла отклик. Никто не стучался к нам в двери и не тащил нас в тюрьму. Мария создала вокруг нас защитную завесу.
В наш первый пятничный вечер в доме сестер, после завершения молитв, когда оранжевые и розовые полосы, оставленные закатом, еще висели в небе, я пошла с Августой на пасеку.
Прежде я не ходила к ульям, так что для начала она преподала мне урок, по ее выражению, «пасечного этикета». Она напомнила, что наш мир – это на самом деле одна большая пасека и что там и там прекрасно работают одни и те же правила. Не бояться, поскольку ни одна пчела, любящая жизнь, не хочет тебя ужалить. Но при этом не быть дурой: приходить туда в одежде с длинными рукавами и штанинами. Не хлопать ладонью пчел. Даже не думать об этом. Если злишься – свистеть. Злость возбуждает, а свист укрощает темперамент пчелы. Вести себя так, будто знаешь, что делаешь, даже если это не так. И прежде всего, окружать пчел любовью. Каждое маленькое существо хочет, чтобы его любили.
Августу жалили столько раз, что у нее выработался иммунитет. Да и больно от укусов почти не было. Более того, по ее словам, пчелиный яд облегчал артритные боли, но, поскольку у меня артрита не было, мне следовало прикрывать тело. Она дала мне одну из своих белых рубах с длинным рукавом, потом надела на меня белый шлем и расправила должным образом сетку.
Если это и был мужской мир, то сетчатая вуаль убрала из него жесткую колючую щетинистость. Сквозь нее все виделось мягче, нежнее. Идя вслед за Августой в своей пчелиной вуали, я чувствовала себя луной, плывущей позади ночного облака.
Она держала 48 ульев, расставленных в лесу вокруг розового дома, а еще 280 были размещены на разных фермах, на приречных участках и на болотцах. Фермеры обожали ее пчел: они хорошо опыляли растения, благодаря им арбузы были краснее, а огурцы крупнее. Они принимали бы ее пчел и бесплатно, но Августа расплачивалась с каждым из них пятью галлонами меда.
Она постоянно проверяла свои ульи, разъезжая на старом грузовике с прицепом по всему округу. «Медовоз», так она его называла. А то, что она делала с его помощью, носило название «медовый патруль».
Я смотрела, как она загружает красную тележку, хранившуюся на заднем дворе, рамками для расплода – небольшими дощечками, которые вставляются в ульи, чтобы пчелы заполняли их медом.
– Мы должны заботиться о том, чтобы у матки было достаточно места, куда откладывать яйца, иначе получим роение, – объяснила она.
– А что это значит – роение?
– Ну, это если появляется матка и группа независимо мыслящих пчел, которые отделяются от остального улья и ищут другое место для жизни, тогда мы и получаем рой. Как правило, он повисает где-нибудь на древесном суке.
Было ясно, что роения Августа не любит.
– Итак, – сказала она, возвращаясь к делу, – вот что нам нужно сделать: вынуть рамки, заполненные медом, и вставить пустые.
Августа тянула за собой тележку, а я шла за ней, неся дымарь, набитый сухой сосновой хвоей и табачными листьями. Зак клал на крышку каждого улья кирпичи, подсказывавшие Августе, что надо делать. Если кирпич лежал спереди, это значило, что колония почти заполнила соты и ей нужен другой магазинный корпус. Если кирпич лежал сзади, это означало, что в улье есть проблемы – завелась восковая моль или болеет матка. Поставленный на ребро кирпич извещал о счастливой пчелиной семье: никаких Оззи, только Харриет и десять тысяч ее дочерей