как практически, так и добрым советом.
Разумеется, он одобрял далеко не все, что я делал и говорил, скорее напротив. Но если он указывал мне: „То-то и то-то неверно“, он тут же добавлял: „Попробуйте сделать так-то и так-то“, а это уже нечто совсем другое, чем замечания просто ради замечаний. Когда тебе говорят: „Ты болен“, это еще не помощь. Но если тебе при этом советуют: „Сделай то-то и то-то, и ты поправишься“, и если к тому же совет разумен — это помогает.
Итак, я привез от Мауве несколько готовых этюдов и акварелей. Они, конечно, не шедевры, но я все-таки верю, что в них есть нечто здоровое и правдивое; во всяком случае, этого в них больше, чем во всем, что я делал до сих пор. Поэтому я думаю, что начну теперь делать серьезные вещи. А так как в моем распоряжении имеются теперь новые технические средства, а именно кисть и краски, то и дела мои пойдут, так сказать, по-новому.
<…>
Что за великая вещь тон и цвет, Тео! Как обездолен в жизни тот, кто не чувствует их! Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал; когда-нибудь я попытаюсь передать тебе то, что он рассказал мне: ведь и ты, возможно, кое-что видишь неправильно. Надеюсь, мы с тобой еще потолкуем о вопросах искусства. Ты не можешь себе представить чувство облегчения, с каким я вспоминаю о том, что сказал мне Мауве по поводу заработков.
Подумай только, сколько лет я боролся, безысходно оставаясь в каком-то ложном положении. И вдруг открывается настоящий просвет! Я хотел бы показать тебе две акварели, которые я привез с собой: ты бы понял, что они — нечто совсем иное, чем прежде. В них, наверно, много недостатков — я первый готов признать, что они никуда не годятся; и все-таки они не похожи на прежние, они ярче и свежее, чем раньше. Это не исключает того, что следующие мои акварели должны быть еще ярче и свежее, но ведь не все же сразу. Это придет со временем.
Пока что я оставлю эти два рисунка у себя, чтобы было с чем сравнивать те, которые я буду делать здесь и которые я должен дотянуть хотя бы до уровня, достигнутого мною у Мауве. Мауве уверяет, что если я так же напряженно проработаю еще несколько месяцев, а затем, скажем, в марте, опять навещу его, то смогу уже делать рисунки, годные для продажи; тем не менее я переживаю сейчас очень трудное время. Расходы на модели, мастерскую, материалы для рисования и живописи увеличиваются, а я до сих пор ничего не зарабатываю.
Правда, отец говорит, чтобы я не тревожился по поводу необходимых расходов: он очень доволен тем, что ему сказал Мауве, а также этюдами и рисунками, которые я привез. Но мне, право, крайне огорчительно, что за все приходится расплачиваться отцу. Конечно, мы надеемся, что все обернется хорошо, но все же эта мысль камнем лежит у меня на душе. Ведь с тех пор, что я здесь, отец не видел от меня ни гроша, хотя неоднократно покупал мне разные вещи, например, куртку и штаны, которых я предпочел бы не иметь, как они мне ни нужны: я не хочу, чтобы отец тратил на меня деньги; тем более что эта куртка и штаны мне малы и проку от них никакого. Вот еще одна из „мелких невзгод жизни человеческой“.
Кроме того, я уже писал тебе раньше, что терпеть не могу чувствовать себя связанным; отец же, хоть и не требует от меня отчета буквально в каждом центе, всегда точно знает, сколько я трачу и на что. У меня нет секретов, но, если даже мои поступки не секрет для тех, кому я симпатизирую, я все равно не люблю, когда мне заглядывают в карман. К тому же отец не тот человек, к которому я мог бы испытывать те же чувства, что к тебе или к Мауве. Конечно, я люблю его, но совсем иначе, нежели тебя или Мауве. Отец не может ни понять меня, ни посочувствовать мне, а я не могу примириться с его отношением к жизни — оно так ограниченно, что я задыхаюсь».
Необходимо напомнить, что Антон Мауве, известный и успешный художник, лучший акварелист Гаагской школы, был Ван Гогу дальним родственником, его жена приходилась уже немолодому по меркам XIX столетия Винсенту двоюродной сестрой. Он повлиял на формирование стиля Ван Гога, оказал ему всю возможную поддержку, после того как художник оставил академию. При этом отношения с отцом оставались напряженными.
Теодор Ван Гог хотел видеть своего сына успешным человеком. В свое время он настаивал на поступлении сына на теологический факультет Амстердамского университета, потому что впоследствии это позволило бы Винсенту стать пастором в каком-нибудь богатом и спокойном приходе, получить всеобщее уважение и признание. Однако сам будущий художник видел смысл веры в том, чтобы помогать простым людям, а не завоевать уважение в обществе.
Это же можно сказать и про занятия живописью. Художник в XIX веке в Голландии мог очень хорошо зарабатывать, а если вспомнить тот факт, что половина семьи Ван Гогов занималась реализацией картин, то у полотен Винсента мог быть отличный рынок сбыта. Учитывая эти факторы, похвала отца становится еще понятнее. Однако сам художник видел свою задачу в другом. Ему нужно было сказать новое слово в изобразительном искусстве, показать миру, в каком мраке живут простые люди. Но публике были неинтересны его ранние плохо прорисованные мрачные полотна.
Никуда не делось и желание помочь обездоленным и несчастным. Винсенту не удалось реализовать свой план по поддержке шахтеров в Боринаже, поэтому он решил попытаться спасти немногих, правда, не отдавая себе отчет в том, что этим немногим, возможно, его помощь и не нужна.
Все отношения в жизни художника заканчивались трагически.
Ему хотелось создать новую семью, где бы его поддерживали и понимали, где бы ценили то, что он делал, понимали, почему он так непреклонно борется за справедливость.
Винсент влюбился в свою кузину Кей Вос-Стрикер, которая недавно овдовела и осталась одна с ребенком на руках. Художник признался ей в своих чувствах, но получил отказ. Впрочем, его это не смутило. Он продолжал ухаживать за Кей, чем настроил против себя и возлюбленную, и свою семью.
В декабре 1881 года Ван Гог писал своему брату:
«Я ехал туда с мыслью: „Сейчас так тепло. Быть может, ее „нет, нет, никогда“ все-таки оттает!“
И вот в один прекрасный вечер я прошелся по Кейзерсграхт, поискал дом и нашел его. Я позвонил и услышал в ответ, что господа еще обедают, но я, тем не менее, могу войти. В сборе были все, за исключением К. Перед каждым стояла тарелка, но ни одной лишней не было — эта подробность сразу бросилась мне в глаза. Меня хотели убедить, что К. нет дома, — для того ее тарелку и убрали; но я знал, что она там, и все это показалось мне комедией, глупым фарсом. После обычных приветствий и пустых фраз я спросил наконец: „А где же все-таки К.?“ Тогда дядя С., обращаясь к жене, повторил мой вопрос: „Мать, где К.?“ Та ответила: „К. вышла“.
Я временно воздержался от дальнейших расспросов и заговорил о выставке в „Арти“ и т. д. После обеда все исчезли, а дядя С., его жена и нижеподписавшийся остались одни и приняли соответствующие позы. Дядя С., как священник и отец семейства, взял слово и объявил, что он как раз собирался послать письмо нижеподписавшемуся и что теперь он прочтет это письмо вслух. Но тут я снова спросил: „Где К.?“ Я ведь знал, что она в городе. Дядя С. ответил: „К. ушла из дому, как только услышала, что ты здесь“. Я, конечно, ее немножко знаю, но, уверяю тебя, ни тогда, ни даже сейчас я толком не понимал и не понимаю, чем считать ее холодность и суровость — хорошим или дурным предзнаменованием. Такой, внешне или на самом деле, холодной, резкой и суровой она бывала только со мной. Поэтому я не стал спорить и сохранил полное спокойствие.
„Прочтут мне письмо или нет — безразлично, — сказал я, — меня оно мало трогает“. И вот я выслушал послание, составленное в очень достойных и ученых выражениях. Содержание его, в сущности, сводилось к одному — меня просили прекратить переписку, советуя мне сделать над собой самое решительное усилие и выбросить всю эту историю из головы. Наконец чтение кончилось. Я чувствовал себя совершенно как в церкви, когда пастор, несколько раз соответственно повысив и понизив голос, произносит заключительное „аминь“: вся эта сцена оставила меня столь же равнодушным, как заурядная проповедь».
Потом Винсент Ван Гог нашел себе новую даму сердца. Однако его выбор окончательно настроил всех членов семьи против него. Ведь объектом обожания художника стала проститутка из Гааги по имени Христина. Винсент встретил ее на улице и почти сразу предложил переехать к нему вместе с детьми. Из уличной женщины он хотел сделать приличную мать семейства. Их встречу Ван Гог описывал так:
«И видит Бог, искать пришлось недолго. Я нашел женщину — немолодую, некрасивую, даже ничем не примечательную. Впрочем, может быть, тебе это все-таки интересно. Она была довольно высокой и плотной, руки у нее были не как у дамы, у К. например, а как у человека, который много работает; но она не была ни груба, ни вульгарна, и в ней было что-то очень женственное. Она напомнила мне некоторые любопытные фигуры Шардена, Фрера или, быть может, Яна Стена — в общем, то, что французы называют „une ouvriere“. Она пережила немало невзгод — это было видно, жизнь не баловала ее. Нет, нет, в ней вовсе не было ничего выдающегося, ничего особенного, ничего необычного. „Любая женщина в любом возрасте, если она любит и если в ней есть доброта, может дать мужчине если уж не бесконечность мгновения, то мгновение бесконечности“.
Тео, для меня в этой некоторой бесцветности, присущей тому, кто не избалован жизнью, заключено удивительное очарование! О, это очарование было и в ней, я даже видел в ней что-то от Фейен-Перрена или Перуджино. Видишь ли, я ведь не совсем невинный птенчик или младенец в люльке. Уже не первый раз я вынужден уступать этому влечению. Да, влечению и любви к тем женщинам, которых так проклинают, осуждают и обливают презрением священники с церковной кафедры. Я же не проклинаю, не осуждаю и не презираю их. Мне уже около тридцати, так неужели ты думаешь, я никогда не испытывал потребности в любви?