Недавно я завесил окно в ванной одеялом и выкрутил лампочку. На этот странный поступок меня подвигла зубная щетка жены, выглядывающая из хромированного стаканчика. Когда я мыл руки или принимал душ, щетка укоризненно смотрела на меня, испытывая мое угасающее мужество.
Если в один прекрасный день человек исчезает по дороге домой из пекарни, зубная щетка становится символом надежды.
Ты начинаешь просыпаться среди ночи, чтобы потрогать, мокрые ли у нее щетинки.
Я мысленно рисую пекарню и пирожные, чувствую запах масла и вкус каждого кусочка.
Фашистского офицера, искалечившего мою мать, звали Ганс, он мой отец, и они любили друг друга. Она выжила и уехала в Америку, потому что появился я — ее защитник, крошечный запретный росток.
Я никогда не показывал жене фотографию отца. Она не поймет, чем я горжусь. Я унаследовал его стойкость, его способность любить. Нас связывает утрата.
По площади разносился грохот выстрелов. Головы падали на мокрые булыжники мостовой. Обувь заставили снять заранее.
Мой отец. С закрытыми глазами. Выпускающий обойму за обоймой в мужчин, женщин, детей.
Внезапно к нему возвращается разум. Он открывает глаза и опускает оружие.
Пусть мой отец стрелял в мою мать, мне хочется верить, что именно любовь отвела пули от ее сердца.
Пока живые люди превращались в неотличимые друг от друга тела, отец поднял мою мать, отнес в еврейское гетто и нашел врача, семья которого голодала. Врач остановил кровотечение и вытащил пули, не попросив за эту услугу даже яблока.
До того как вообразить глухоту, я лежал в постели без сна, думая о матери. Она ехала в поезде, несущемся через замерзшую Германию: снег, горы, кругом солдаты в тяжелых шинелях курят и вспоминают своих жен. Пограничники просматривают ее документы и вывозят коляску на холодную платформу, где стоят грузовые поезда, набитые мясом, фруктами и вином. На глазах у людей, чьи желудки парализовал голод. Фотография цветущего сада моей бабушки была спрятана в мамином платье, отделявшем меня от искалеченного континента.
В утро, когда моя мать отправилась из Ливерпуля в Нью-Йорк, шел снег. Поэтому я сразу понял, что женюсь на девушке, сидящей напротив, — как только она спросила, слышно ли, как падает снег. Написала этот вопрос у себя на ладони.
Бывает ложь, которая при определенных обстоятельствах становится единственной правдой.
Той ночью в гостинице мы спали обнаженными — переплетение конечностей, мышц и костей, соединенное страхом и новизной.
Я знал, что она могла пригласить в свою комнату любого, кто сидел бы на моем месте и смотрел на нее так, как я, но мне было все равно. Я хотел растянуться вдоль ее позвонков и заполнить впадины ее спины, как замерзшая вода заполняет трещину в скале. На следующее утро шел снег, и она задала мне этот вопрос. Я подумал о матери и ответил: «Да». Мне хотелось вынести ее глухоту из ресторана и положить это чудо на снег. Вечером я пошел на ее выступление. Она играла скрипичные концерты Баха в ля миноре и ми мажоре, а я представлял, что пришлось вынести моей маме на острове Эллис, чтобы я появился на свет.
Я выучил немой язык своей жены. Мы называли его «балет пальцев». Мы не расставались ни на день, пока она не пропала, идя домой с коробкой пирожных. Интересно, что стало с пирожными. Кто их съел?.. Теперь пекарня снова открыта, свет из нее льется на холодную улицу, под окна, за которыми спят дети.
Моего отца убил осенью тысяча девятьсот сорок третьего года семнадцатилетний польский партизан. Он был моложе, чем я сейчас. Моя мать почти ничего не рассказывала о Европе; знаю только, что ее отец торговал велосипедами, пока не пришлось закрыть магазин. Однажды я привел домой школьного друга, который родился в Швейцарии и свободно владел немецким. Я познакомил их с мамой, но когда он заговорил по-немецки, она заплакала, и мальчик испуганно замолчал.
Иногда язык становится выразителем страстного желания. Маленький «Боинг» станет моим кораблем из Ливерпуля, а скрипка — моими выездными документами.
Лифт медленно доползает до уровня вестибюля, двери разъезжаются. Передо мной стоит русская старушка Ида, прожившая в нашем доме лет шестьдесят. Озабоченно взяв меня за рукав, она хочет знать, как у меня дела и куда я иду со скрипкой. Она хочет знать, есть ли наконец какие-то новости. Я говорю ей, что жена пошла за пирожными с пресловутыми сердечками из глазури, а я должен успеть уехать в аэропорт, пока она не вернулась. Я объясняю, что сегодня наша годовщина и я ухожу от жены.
Ида всхлипывает и отпускает рукав, наделяя меня силой. Силой моего отца, несущего мою мать сквозь ледяной дождь по булыжной мостовой мимо высоких серых домов, иссеченных пулями, отца, пробирающегося через ад с залитым кровью лицом и горящим от стыда сердцем.
Я вижу, как они приникают друг к другу, хоть и потеряли друг друга навсегда. Вижу его лицо, когда еврейский доктор извлекает пули. Представляю навалившуюся пустоту после ее отъезда. Чувствую его воспоминания о моей матери, о падающей фигурке, о запахе влажных волос, о кровавых следах, тянущихся через гетто, о том, как падает снег.
Пастух на скале
Меня всегда привлекала концепция рая. Именно поэтому Международный аэропорт имени Джона Кеннеди показался мне идеальным местом, где можно прожить остаток лет.
Постоянно путешествующих людей легко отличить от домоседов: у них есть удобный карман или специальный бумажник для паспорта. Те, кто отправляется в путь редко, долго копаются в поисках документов, а затем тащат свой багаж в круговорот бесконечных очередей.
Я представляю, что передо мной умершие, которые готовятся войти в Царство Небесное. Правда, я больше не верю в Бога, однако идея рая и ада, на мой взгляд, весьма удобный способ вознаградить добродетель и наказать порок еще при жизни.
Я бездомный, потому что страдаю от душевной болезни, в которой мне стыдно признаться. Временами меня отпускает, и тогда я день и ночь пропадаю в аэропорту. Могу несколько часов просидеть в пластмассовом кресле, а то кручусь поближе к еде. Потом снова приходят отвратительные ощущения, что тянутся от основания позвоночника через все тело, словно призраки, и тогда я покидаю аэропорт и нахожу приют в грузовом терминале, где прожекторы не дают закончиться дню.
Когда на меня накатывает безумие, я забираюсь в уютное местечко под гигантским ржавым контейнером, завернувшись в одеяло, и там чувствую себя в безопасности. Ржавчина распространяется по металлу, словно медленное дыхание осени.
Приступы начинаются с амнезии. Я забываю самые простые вещи: что ел на завтрак и ел ли вообще, когда в последний раз курил. Потом начинают дрожать руки и ноги и стучат зубы. Знаете, как тарелки в кухонном шкафчике перед началом землетрясения. Дикая тряска может длиться несколько часов, но это не самое страшное, потому что призраки, проникшие в мое нутро, находят крошечную дверь, ведущую в воспоминания, и мне приходится двое суток вновь переживать случайные сцены из жизни. Только представьте, каково это — копаться в самом себе.
Утром первого дня безумия я плаваю с отцом в холодном пруду, а мать смотрит на нас, затаив дыхание, и ее фартук трепещет на ветру, как белое крыло. После обеда я уже в семинарии в Дублине. Кардинал вручает мне диплом и с чувством трясет мою руку.
Я прячусь, чтобы не причинить никому вреда. Когда безумие проходит, словно дурной сон, я просыпаюсь едва живой, мучимый жаждой, в перепачканной собственными испражнениями одежде. К счастью, в двух часах ходьбы от грузового терминала есть ночлежка, где можно постирать одежду и принять горячий душ. Молодая пуэрториканка, что там работает, всегда кормит меня и дает немного денег. Порой она садится со мной и говорит:
— Если захочешь изменить свою жизнь, Пэдди, только скажи нам.
Она называет меня Пэдди, потому что я ирландец, а мое настоящее имя ей неизвестно. Эта девушка часто рассказывает мне о себе, не спрашивая ничего обо мне. И хорошо — не хочется рассказывать ей, что я был священником, ведь она носит золотой крестик. Вера — состояние шаткое.
Если Бог действительно существует — я не отрицаю его существование, а просто не верю в него, как мать, смирившаяся с непослушанием сына, — то надеюсь, он поможет ей найти хорошего человека, потому что она достойная девушка и заслуживает большего, чем серия мимолетных бойфрендов. Я видел в аэропорту несколько подходящих молодых людей, но кто знает, вернутся ли они. Так или иначе, я молюсь за нее, возвращаясь в аэропорт чистым и свежим, без отвратительного запаха. Хотя от приступа до приступа проходят недели две, я все равно живу в постоянном ожидании.
Идею стать священником подала мне мать, а моя любовь к людям убедила меня в ее правоте. Мы с товарищами по семинарии не заседали по вечерам в пабах и не любезничали с девушками на скамейках у реки, как другие дублинские студенты. Мы слушали радио и пили чай с тостами, а в дождливые или метельные вечера беседовали о любви к Богу и о его неисповедимых путях.
Я был страстным книгочеем и обожал музыку. Помню, как восхищался Вольтером. «Если бы Бога не существовало, его следовало бы выдумать», — сказал он, и я с ним полностью согласен. Вскоре после того, как я ушел с церковной службы, я кормил голубей в парке и встретил женщину, которая стала моей женой.
Это было давно. Теперь я живу в аэропорту. Я знаю здесь все входы и выходы и так изучил расписание рейсов, что могу без запинки сказать, когда отправляется ближайший самолет в любую точку планеты.
Наблюдая за пассажирами, ожидающими посадки, я иногда встречаюсь взглядом с детьми, а после молюсь, чтобы заглушить их страхи. Я вспоминаю чистые детские глаза и бросаю в них свои молитвы, словно монетки в фонтан.
Полагаете, что молиться бесполезно, если я больше не верю в Бога? Я верю, что с помощью молитвы можно выразить любовь ко всем людям, даже незнакомым.
Мне жаль тех, кто меня знает, потому что после тряски, когда призраки проникают в мою кровь и вкручивают свои бесплотные руки в мои кости, я перестаю быть собой. Однажды я убил собаку. Это было жутко, и я долго оплакивал ее загубленную душу.