Тайное имя — ЙХВХ — страница 33 из 55

От Хадеры до Гедеры ни одна живая душа не сомневалась, что всему лучшему в себе Арон обязан своим «баронским связям». Даже Александр к нему в претензии: почему не порадел родному братцу — который в Ришон ле-Ционе получил под зад коленкой.

— Ну, во-первых, моя рекомендация в Ришоне возымеет противоположный эффект. У человека с улицы есть хоть микроскопический шанс. Беспросветная серость жюри нуждается в перчинке бреда: глядишь, бредовая идея и найдет себе покровителя. Во-вторых, просить за родственников, потакать родным глупостям — ронять себя.

Александр вспыхнул:

— Да, я знаю, ты выше всех.

— Раз ты это знаешь, то знаешь почему.

— I like it. Шимшон, говорящий загадками[103].

Разгадка: «Я выше всех, потому что это так. А не потому что это я. И не снизойду до объяснений тем, для кого это не очевидно».

И не снизошел. Смолчал, когда за месяц до выпускных экзаменов парижское отделение «Альянса» ошарашило его присылкой билета на ближайший пароход. По возвращении ему надлежало заняться инструктажем в Метуле, которой Барон определил быть житницей Палестины, а возможно, и сопредельных с нею вилайетов. Назвать вещи своими именами, коварство — коварством, было бы унизиться до объяснений с этими messieurs. Пусть их считают, что дипломированного агронома легко переманить высокими заработками, скажем, в колониях.

Из Метулы он будет изгнан за продажу нескольких мешков зерна арабам вопреки запрету расплачиваться зерном или продавать его иначе как через агентов «Альянса». Речь шла о трех-четырех мешках, уместившихся на небольшой повозке, запряженной ослом. Оправдываться ниже нашего достоинства, это как признать чье-то право подозревать нас в нечистоплотности. А если б сказали, что ты подкуплен враждебным озими червячком, ты что, тоже стал бы оправдываться?

Арон отряхнул прах Палестины от своих ног и подыскал для себя место в Анатолии, где сеял разумное, доброе, вечное. Всходы принесли только новые разочарования. Его протеже, в пыли подобранный им Аврум Скрыпник — двоюродный брат дяди Ёсика Лишанского — в видах «карьерного роста» возвел на него напраслину не менее гнусную, чем предыдущая, на которую Скрыпник в подтверждение своей лжи сослался как на общеизвестный в Палестине факт. Скрыпнику поверили тем более охотно, что Арон был не подарок.

Арон без лишних слов сложил свои манатки и уехал, куда бы вы думали? Назад в Палестину. Что же заставляет его всякий раз возвращаться в Землю обетованную, которая только на словах текла молоком и медом, но на деле сочилась желчью неблагодарности, горчайшего вероломства?

Любовь.

Или так: любовь? Но то, что страсть, — точно.

Идо Ковальский, о котором мы где-то уже слышали, организовал антрепризу «Терпсихора» («для мусек театра и танца» — что следовало понимать, как «für Musik, Theater und Tanz»), занимавшуюся устроением концертов, представлений, а также цирковых и других зрелищ. На одном из них Михл Гальперин был близок к тому, чтобы повторить подвиг Самсона.

С открытием боевых действий Идо Ковальский в мундире османа. Он принял на себя командование военной капеллой в Назарете и удостоился быть упомянутым в донесении доктора Мойше Неймана. Помните, что писал колагасы Нейман? «Идо Ковальский (еврей), дирижер оркестра 23-й части в Назарете, пришел послушать флейту паровоза, чтобы завершить музыкальное произведение „Дай бахан“ („Поезд“). Они сочиняют его уже месяц, и чиновникам нравится».

Вот она, бесценная в культурологическом отношении разведсводка. Из нее следовало, что этот палестинский Паганель — Ковальский был худой и длинный, как жердь, рукава мундира были ему до локтей, а штанины до колен — опередил Онеггера на семь лет. Музыкальный классик двадцатого века Артур Онеггер написал «Пасифик 231» (еще один «Дай бахан»), когда от Оттоманской империи осталась лишь гора мусора, которую разносил ветер, да лужи крови, которую лизали бездомные псы.

Ковальского отличала импульсивность, болтливость пулемета — согласно донесению Мойше Неймана, 700 слогов в минуту — и брызги слюны, стоять под которыми в жаркий день было почти так же приятно, как в Эйн-Геди под водопадами. Гиперобщительный и по роду своей антрепренерской деятельности и по складу характера, Ковальский знал всех, включая даже тех, кто знать его не хотел. Последнее не являлось для него препятствием к радостному порыву — поделиться очередным своим открытием.

— Царица Ночь в «Заколдованный флёйт» — бэсподобно! «Ария с ювелями» — фингерхен поцелуете. Бэсподобно! Я вам говорю, мосье Аронсон, зэен унд штербен[104]. А какой медведь имаю — бэсподобно! Первый любовник. Мамаш ходит в гамаш. («Мамаш» — «ну, просто» — вводное слово, рифмуется, помимо «гамаш», в которых ходит медведь, с русским «панимашь».)

Однажды в Хайфе, в ливневый потоп, от которого укрыться было негде, разве что под сводами «Сообщества», Арон оказался обречен на «матинэ» (музыкальный утренник) мадемуазель Клаудии Розлер. Перед входом рыдала тушью надпись готическими буквами: «Gott grüsst die Kunst» (Бог приветствует искусство). Помещение для концертов «Терпсихора» арендовала у темплеров[105].

«Бог приветствует искусство, а искусство приветствует Бога. Долг платежом красен», — с этим Арон и вошел, отряхиваясь.

— Мосье Аронсон, мосье Аронсон, бьенвеню! Мадемуазель Клаудия Розлер — бэсподобно. Услышать и умереть… услышать и умереть… «Последний роз летом» — фингерхен оближете.

«Последняя роза лета» не единственный цветок, украсивший программу концерта. Еще был «Венок из роз» Невина, была «Полевая розочка» Шуберта, были «Колокольчики мои, цветики степные» Булахова. Наконец коронный номер всех концертных программ: «Открылася душа, как цветок на заре» — ария из «Самсона и Далилы». Все по-немецки, под раскаты грома, доносившиеся с улицы.

Грядет война трех языков против одного языка, убежденного, что он превыше всех языков в мире, и потому победа за ним. Этот же язык преобладал среди публики. Если его и дискредитировал жаргон, то без четкой демаркационной линии: вот дети Лютера, по воскресеньям слаженно поющие лютеровские мотеты, а вот не знающая куда девать свою музыкальность черта оседлости. Провести четкую границу мешали немецкоговорящие евреи, которых, впрочем, была малая «горстка крови», их час заполонить Страну Израиля еще не настал.

Французская, арабская и русская речь звучали изредка, еврейской или турецкой речи совсем не слышно. Еврейский как язык обихода — дело молодое, родничок не зарос. «Йуху, Цвийка!» — и на танцульки. Протирают сионистские штаны не в концерте у темплеров, а до хрипоты заседая в поселковых советах. Что до турецкого — языка свирепо вращающих рачьими глазами янычар — что ему здесь делать? А другому турецкому и другим туркам неоткуда было взяться в Хайфе.

Ковальский носился взад-вперед, кидаясь к одному, другому, третьему. А то становился у сцены лицом к залу, широко расставив ноги и уперев руки в бока. Когда вышла певица, он подал сигнал публике своими размашистыми аплодисментами, после чего сел на ближайший свободный стул, присоседясь к Арону.

Певица вместе с мамашей гостила у своего дяди-пастора. Хотя Бог и приветствует искусство, но не всегда в лице своих служителей. Пастор избегал субботних matinee, предпочитая готовиться к воскресной проповеди. Зато его сестра с упоением внимала голосу дочери, девушки лет двадцати, обучавшейся пению у маэстро Беллиа у себя в Вюртенберге.

Об этом Арон узнал от Ковальского. Тот первым делом кричал: «Бэсподобно! Брава брависсима!» — и, задав градус восторгам, пояснял шепотом:

— У пьянофорте мосье Гонт, персональбухгальтер баронин Опенгеймер. Фингерхен пьяниста. Бэсподобно.

Действительно на сцене стоял рояль (Pianoforte). Страницы пианисту переворачивала супруга. Заранее привставала, слюнила пальцы и по кивку мужа мигом перелистывала.

Музыкальный утренник не предполагает антракта. Одарив мадемуазель Розлер стоявшим наготове букетом (на что ответом был застенчивый книксен, а у самой щёки — пунцовые, как розы), Ковальский потащил Арона в комнату, служившую артистической гостиной. Арон не воспротивился.

— Фрейлейн Розлер, фрейлейн Розлер…

Заметив Розлер-мамашу, Ковальский расшаркался:

— Ах, гнедиге фрау… брава-брависсима… фрейлейн Нахтигаль. (Фрейлейн Соловей.)

Потом обнялся с маленьким, ему по пояс, господином, в котором Арон признал насекомое, пожирающее посевы. При виде Арона насекомое оборотилось к нему гузкой. Естественно — эти господа из «Альянса» с ним не знались.

На подступах к артистке выстроилась небольшая очередь из желающих на словах, а не только битьем в ладони выразить «как им понравилось — как». Арон перехватил ищущий поощрения взгляд аккомпаниатора и шагнул к нему:

— Avec un parfaet ensamble[106].

— Nicht jeder kann das wertschätzen[107], — но тут кто-то окликнул аккомпаниатора по имени: «Людвиг!»

Арон с его женой остались вдвоем.

Явно старше Арона, с ясным строгим челом. Прекрасные серые глаза честно смотрят на собеседника, чуть кося. Чуть впалые с естественным румянцем щеки… (А вы думали, он влюбился в непропеченую вюртембергскую печеньку, сошедшую с неумело писанного семейного портрета под названием «Домашний концерт»?)

— Арон Аронсон.

— Генриетта Гонт.

Протянутую ему руку Арон пожал своим тяжелым мясистым пожатием. Что-то надо было сказать — как-никак она тоже участвовала в концерте.

— В Палестине рояль еще большая редкость, чем автомобиль.

Сколько лет пройдет, прежде чем он приобретет автомобиль.

— Но пианино в русских семьях не редкость, — заметила она.

— Я родился в Бакау, это Румыния.

— Я решила, что вы из России. Извините… то есть… я извиняюсь, потому что я ошиблась… я хочу сказать, что того, кто из России, не должно было обидеть, что я извинилась… если бы он нас слышал… Извините, я смущена.