Исламу уже привит национализм, и повторная попытка светского его перерождения не за горами. «Исламский ужас» нас не ужасает. И сейчас ислам больше отговорка — название нефтедобывающей компании, от доходов которой кормится национализм, в принципе любой, но здесь арабский, идеологизированный претензией на Святую Землю. Турция над нею более не властна. (Разве что как культурный реликт сохранилась оттоманская стража у Гроба Господня.) И хотя Анкара выступает почетной болельщицей в спорах о сувернитете над Иерусалимом, реальное чувство утраты у нее скорее может вызвать плохо лежащий Крым.
Национализм в отсутствие племенного бога нацелен на культуру. Нет, не целится в нее по-геббельсовски из пистолета, а творит ее из себя. Подобно шелкопряду, окукливается шелковой нитью. Тогда как религия, став великой монотеистической идеей, внеположна культуре, лишь передала ей эстафету ваяния племенных божков. Культура — национальный гимн. К чужому, к чужим беспощадна. Самые истребительные войны ведутся в утверждение культуры, и кто этой культурой вооружен до зубов, кто впитал ее с молоком матери — самый воинственный. Иначе быть не может. Культура одновременно и ты сам, и осознание себя связующим звеном между предками и потомками.
А для нас культура не более, чем подножка цивилизации. В силу недоразумения цивилизацию размещают на склоне культуры — мол, ее пик пройден. Природа этого недоразумения ясна: «синдром жены Лота». Не всякий, как мы, молится на цивилизацию. Мало кто готов приравнять триаду «религия — культура — цивилизация (Бог)» к спиральному витку по восходящей. «Жёны Лота» съезжают по нему, как с горки, с ностальгическим («остальгическим») ветерком. Но между верой в бога и Тем, в Кого верят, нет ничего общего. Настолько же, насколько нет ничего общего между иудаизмом и сионизмом. «Иудаизм и сионизм несовместимы» — написано на Ста Вратах[108].
Транспарант в религиозном еврейском квартале Меа Шеарим. Иерусалим
Возразить, что еврейская традиция — это и есть еврейская культура? И обратно: еврейская культура — это и есть иудаизм? Но иудаизм от этого категорически открещивается — именно так, «открещивается»: у христиан культура, а нам, с виду горбатым, лепота их претит языческая. Кто возражает: «Нет, есть еврейская культура», — тот согрешил против ЙХВХ, Ашема, Имени. Осквернил Тору светским прочтением. Цитатами из нее наглец думает укрепить стены незаконной застройки, самочинно названной им Храмом. Храм отстроит только Машиах. Потому на каждом из Ста Врат наклеено по-английски объявление: «Judaism and Zionism are not compatible». Почему не по-еврейски? Забудь меня, десница моя, если когда-нибудь я начертаю «сионизм» письменами Бога. И если я произнесу это слово на святом языке, прилипни язык мой к гортани моей.
Но еврейский национализм — такое же засеянное ячменем поле чудес, что и Меа Шеарим: сторицей родит он еврейскую культуру, черпая в Торе на потребу своим светским затеям все подряд. Не Торой создался нынешний Израиль, но национализмом и Катастрофой, которую Тора, иудаизм не замечают, но которая пожрала мир еврейский традиции, олапсердаченный, пейсатый, — поглотила его, как если б он был Корах… или… он и был Корах? А никакой не сионизм (да прилипнет язык мой к гортани моей). А там подслеповато мерцает огоньками безымянный и безмолвный борт, который взором не объять…
Перейдем от слов к делам
Вернувшись из Анатолии, Арон пустился во все тяжкие предпринимательства. Вместе с неким Лерером из галицийской Равы-Русской, таким же одиночкой по жизни, как он сам, Арон открыл бюро агротехнических услуг широкого спектра: от помощи в реализации того, что именуется емким словом «сельхозпродукция», до поставок того, что именуется не менее емким словом «сельхозоборудование». Бюро просуществовало год и два месяца.
— Я не рожден для счастья, как своего, так и тех, кого хотел бы осчастливить, — сказал Арон.
Лерер принял это на свой счет.
— Оставь, я счастлив. Случайная неудача меня не выбьет из седла, — только что расстроилась сделка по продаже уже заказанной жнейки. — Я всегда знал, что Мизрахи не покупатель. Полжизни копил на лобогрейку, а в последнюю минуту не хватило духу заплатить. Такие не могут расстаться с деньгами.
Днем раньше, у Гонтов в Хайфе, Арон «репетировал» предстоящий разговор с компаньоном: «Я не создан для этого… не создан для этого…» А растущие из души пальцы Людвига лунатически наигрывали арпеджио, полные лунного света, — это был тик своего рода. Безостановочное обсуждение геометрической фигуры, которую они втроем составляли — Арон, Людвиг и Генриетта, — всегда сопровождалось «Лунной сонатой».
— Скажи, Франц, — так звали Лерера, — а если я заболею малярией и умру? Ты закроешь бюро или найдешь мне замену?
Это был вопрос, который Людвиг задал Арону: «Я уже не молод. Если я умру, вы сумеете жить вдвоем? Или найдете мне замену? Молчи, Генриетта, я знаю, что я говорю».
Неужто ради этих разговоров, томных, ни во что не изливавшихся, как Тристанов аккорд, Арон вернулся в Палестину, кишмя кишевшую «болотными торгашами»? (Иначе он не называл мёрших от малярии московиц — рыжая ты сволочь.) И да и нет. Для возвращения имелась еще одна причина, быть может, самая веская: «Блажен, кто отыскал разрыв-траву».
Арон, с отроческих лет заядлый травщик, сам сшивал альбомы и засушивал в них «флору территории». Собирателем он сделался, впечатлившись «Агадой цветов» — «Агадат прахим» Мапу. В этой сказочной истории Мапу рассказывает, не без оглядки на своего любимого Андерсена, о диковинном цветке, «снежате багрянородной» («шелагия кейсарит»). Поздней младшая сестра Арона станет фанатической «мапкой». Как мы помним, в полудетских своих мечтах Сарра Аронсон воображала себя мессианской невестой, Саррой из Жолкева.
Сюжет. Герой — возможно, даже сын праведного царя Езекии Ахарон — отправляется в горы с луком за спиной и полным колчаном стрел. Увлекшись охотой, царевич Ахарон не замечает, что он уже высоко в горах. Вокруг лежит манна небесная. До этого Ахарон видел ее издалека и ни разу не пробовал, какая она на вкус — обжигающе-холодная. Обессиленный царевич опустился на землю и прислонился к дереву… Проснувшись же, почувствовал, что не может шевельнуться. Своими прекрасными, как червонное золото, кудрями он примерз к коре. Теперь он сам сделался добычей для диких зверей — ему не дотянуться до лука со стрелами.
Уже начало темнеть, слышится отдаленное уханье ночных птиц, рев медведей, визгливый лай шакалов. Вдруг он почувствовал, как кто-то срезает примерзшие пряди. Это была Снежата Пурпурная, дева-цветок. Скрытые от человеческих глаз девы-цветы — вагнеровские BlümenMädchen, цветущие бахурот Мапу, les jeunes fills en fleurs Пруста — холодные и чистые, как снег, забрызганный чуждой им кровью, они не знают ни увядания, ни смерти, как, впрочем, и жизни. Но одна, увидав юношу, обреченного на растерзание хищниками, пленилась его живой красотою. «Я хочу ожить, чтобы спасти его, — шептала она. — Хочу, чтобы ножка моего стебля превратилась в пару прелестных маленьких ножек». — «Ты хочешь воспользоваться его охотничьим ножом? — спросил оснеженный Хермон. — Хочешь перерезать стебель, через который я питаю тебя, а после освободить Ахарона, царского сына? Но его жизнь означает твою смерть. Лишенная моих соков, ты зачахнешь уже наутро и больше не будешь ему нужна». — «Я готова отдать все за то, чтобы пурпур моих ланит затеплился настоящей кровью. На что мне холод бессмертия?»
Глубокой ночью вернулся царевич во дворец отца своего. А во сне ему явилась девушка необычайной красоты. Ему снилось, что с нею одной делит он ложе. Больше не ночует он в Кровати Родной, переплетаясь ветвями с братьями, сестрами, отцом, матерью — тогда еще жива была Малка Двойра. И когда посреди ворочанья, даванья коленом сдачи во сне и наяву он просыпается, то первое, что слышит, это: «Ой, смотри, что у меня тут под ногами?» — Ривка достает из-под сбившегося в ком одеяла, одного на всех, красный цветок, похожий на анемон, только величиной с зубастый подсолнух. «Не трогай, это для моего травника. Я отыскал это на южном склоне Хермона».
Страсть натуралиста, помноженная на страсть к этой земле, помноженная на просто страсть (Генриетта Гонт), понуждала его уткнуться лицом в цветастый подол Палестины. Арон восторженно зацеловывал каждую травинку, каждую тычинку, перенося их в древнейший антураж. Опустившись на горную гряду Антиливана, Сыновья Сил Господних — Бней Элоим — входили к обретшим в их глазах прелесть дочерям земли (Быт. VI, 2). Тогда-то эти небесные пришельцы и оплодотворили землю семенем первых злаков.
Арон подолгу бродяжничал в тех местах с котомкой и альпенштоком взамен лука и стрел, но лишь post factum, в анатолийской ссылке, осознал, чем были виденные им однажды дикорастущие колосья: он стоял в полушаге от главного открытия своей жизни. Но оказалось, не так-то просто сделать эти решающие полшага. Как удаляют неугодные сообщения в интернете, так природа скрыла праматерь зерновых. Нигде он не мог отыскать всходы семени небесных пришельцев. Это сегодня установлено, что родиной злаков являются земли Благодатного Полумесяца: Месопотамия, Левант. Обычно берется широкий охват, но можно сузить размеры колыбели до окрестностей космодрома Эш-Шейх — он же Хермон. Там впервые был выпечен хлеб наш насущный — отнюдь не в предгорье Арарата, к чему склонялись ученые умы того времени, отдавая пальму первенства triticum araraticum.
Поиски заняли несколько лет. Могли растянуться на всю жизнь — тогда стали бы целью жизни, тем, что другими зовется навязчивой идеей. Арон справится с этим быстрее, а конец свой хоть и найдет в горних высях, но не на вершине Антиливана. Он неделями отсутствовал в бюро, и Лереру приходилось напрягать память, чтобы вспомнить внешность своего компаньона. А раз не узнал-таки: тот появился исхудавший, с пятинедельной бородою, на пятой неделе начавшей терять свой окрас, с глубоко ввалившимися глазами, впавшими щеками и висками. Рыжие ресницы — единственное, что осталось от прежнего Арона, щекастого и мясистого.