Тайное имя — ЙХВХ — страница 38 из 55

Ш: Шуман, Шуберт, Шопен. И Лист.

Пандереско честно отрабатывал гонорар, соединяя приятное с неизбежным: конверт с пятью заветными бумажками и пианистический раж, когда играешь и все больше и больше разыгрываешься — и не остановиться. Надо же было измыслить такую пытку Людвигу: слушать музыку, физический источник которой не он. Это как скармливать разорившемуся кондитеру эклеры из соседней кондитерской, отождествляя кондитера со сладкоежкой.

Людвиг сопротивлялся чинимому над ним насилию. Сперва выражал неудовольствие в пределах приличий, но своей немного свернутой набок головой вводил в заблуждение: слушая, склоняют голову набок от удовольствия — не в знак раздражения. Тогда Людвиг стал дирижировать лежавшим на подлокотнике коляски изуродованным пястьем, делая это нарочито поперек такта[117]. Одновременно он стал что-то сердито бубнить.

Генриетта переводила испуганный взгляд с него на Арона. Когда была сыграна «Вещая птица», столько раз на этом пианино игранная, Людвиг не удержался:

— Невозможно слушать. Не понимает, что играет.

Арон оглушительно захлопал сложенными горбиком ладонями, Генриетта вежливо присоединилась к нему. Поощренный сорванным аплодисментом, Пандереско сыграл Листа: «Трансцендентный этюд „Метель“».

Тут Арон зааплодировал еще громче и, не переставая одиноко хлопать в ладоши, словно требовал тишины, подошел к Пандереско, который уже собрался бисировать.

— Бесподобно. Нет слов. Наш больной взволнован, давно не слышал музыки. Мы боимся за него. Спасибо, мосье Пан де Реско, огромное спасибо.

— Я еще мог бы играть и играть, — сказал Пандереско, садясь в машину.

Арон так быстро его увел, можно сказать «вывел», что… в общем, получилось немножко несправедливо. Немножко хотелось пожать плоды своего труда не только в виде конверта. По самоощущению он удачно сыграл. Он все-таки готовился, а тут бац — и крышка захлопнулась. Даже не угостили ничем. Отчасти эту несправедливость компенсировала поездка в автомобиле до вокзала. Но лишь отчасти, и всю обратную дорогу, те два часа, что поезд шел до Яффы, Пандереско размышлял о том, как нечестно устроен мир. Кругом ложь и обман. Взять его фамилию. Он умрет, и никто не будет знать, что написать на могиле. Если по-честному, то не Пандереско, а Пандереску, Николае Пандереску. А это, видите ли, неприлично. (Румынское «ку» по-французски превращается в «кю», что значит «задница».) Как мечтал он о сценическом имени «Пендерецкий». Был такой генерал, поляк. Жигмонт Пендерецкий. Ребенком Николае увидал его портрет и влюбился: гордый взгляд, седые виски. Он воображал себя таким. Только до сцены дело не дошло.

Арон отвез органиста на вокзал, уже стемнело. Обычно он избегал ездить в темное время суток, но до вокзала пешком-то два шага, а уж на колесах и того ближе. Когда он возвращался, то во всех окнах горел свет. Это была иллюминация несчастья. Первый, кого Арон увидел, толкнув незапертую дверь, был санитар с ведром и тряпкой. Пронеслась Генриетта, бросив на ходу:

— Людвигу плохо, он без сознания. Парень бегал за Гориболем, — доктор жил через дорогу. — Сейчас будет, сказал.

Доктор Гориболь (то же, что Айболит) уже входил со своим чеховским саквояжем. Одну ногу он волочил, к тому же был в войлочных домашних туфлях без задников. Быстро прошаркал в залу. Беглый взгляд на ведро с тряпкой.

— Рвота?

С кряхтеньем опустился на корточки: пощупал у лежащего на мозаичном полу пульс, несколько раз приставлял к груди трубку, извлеченную из саквояжа, приподнял веко. Арон с санитаром перенесли Людвига на кровать. Арону он показался очень легким, сразу ставшим каким-то маленьким — открытый рот просил соски. Генриетта поддерживала голову.

— Голову повыше и холодный компресс к затылку. Льда нет? И грелку к ногам.

Пока она спускалась в ледник, Арон тихо спросил у доктора Айболита:

— Это конец?

— Необязательно, — отвечал доктор Гориболь.

Вернулась Генриетта.

— Лед я наколола, вода сейчас нагреется, — она подложила Людвигу под голову завернутый в полотенце лед.

— Как это случилось? — спросил Арон неизвестно зачем, какая разница? Что это теперь меняет?

— Он вдруг потерял сознание и сполз на пол.

Генриетта и слышать не хотела о больнице: сестры с белыми крылышками, миссионеры — еще окрестят. Но потом дала себя уговорить. Провожая глазами носилки, когда их грузили в карету «скорой помощи», запряженную парой крепких лошадей, Арон неосторожно сказал:

— Это была для него не жизнь, он не мог больше играть.

— Если бы ты не привел своего горе-пианиста, который не понимал, что играет… Для Людвига было мукой его слушать.

Семьдесят лет жизни — предел, а что сверх этого — премия. Так учит устная Тора[118]. Людвиг остался без премиальных, однако возрастную норму недовыполнил лишь на самую малость. Как он и предупреждал: третьего не дано, а на двухколесном велосипеде им равновесия не удержать. Генриетта сказала Арону, что не в силах выносить его присутствие, когда Людвиг где-то там, у этих францисканцев. Между жизнью и смертью.

— Меня страшит сама мысль: я в твоих объятиях.

30-е годы, Иерусалим. Район Мамилла, в 80-е годы перестроенный в торговую галерею.

Здание не сохранилось. На вывеске, с правой стороны, если вглядеться, надпись по-еврейски

Арон написал ей, что его это тоже страшит, и она, вероятно, права. А еще, что он встречался с доктором Костеро, и тот только покачал головой: синьор Гонт восходит на корабль водоизмещением в вечность. Число ступеней отпущено каждому свое.

Спустя семьдесят часов Людвиг умер, не приходя в себя. Генриетта последует за ним спустя двадцать четыре года — но вот за ним ли? Версальский трибунал — эскиз Нюрнбергского — раскалил ее патриотизм, из него можно было сковать нотунг[119]. Расстояние этому благоприятствовало — «далеко» и «давно» смешались. Припорошенное снежком Рождество… щелкунчик… шарманщик со зверьком… прямые широкие улицы — мир ее детства. Предатели-политики. Флаг и тот отняли.

Она прожила в Стране Израиля сакраментальные сорок лет. И когда после Великой Национал-Социалистической Революции 1933 года Хайфу наводнили клеветники Германии, она, немка иудейского вероисповедания, из протеста сменила вероисповедание. Жилье свое она сменила намного раньше, и это, признаться, ей далось трудней — распродать мебель, продать пианино, казавшееся ей состоянием. На самом деле вырученных за него денег только и хватило что на внесение залога. Нанятая ею квартирка вся уместилась бы в одной их зале.

Герман (Гершель) Гриншпан после покушения на Эрнста фом Рата

Отовсюду звучал немецкий, другой, нежели ее, грубей, живей, но главное, клевещущий на Германию. Генриетта заткнула уши: подписалась на «CVZ»[120]. «Вот видите, евреи же сами пишут: „Германия остается Германией, и никто не может отнять у нас нашу Родину, наше Отечество“». Газета приходила с большим опозданием. Последний номер на Рождество — под шапкой «Позор нам!», где сообщалось об убийстве секретаря германского посольства в Париже польским евреем, чьи концы отыскались в Ганновере[121].

1930-е годы, Хайфа. Немецкое землячество

Генриетте будет семьдесят девять лет: «Бездетная старость, лишенная счастливых воспоминаний, но упорно стоящая на своем» (Стендаль). С началом войны обладатели германских паспортов, оказавшиеся на территориях, подвластных британской короне, были интернированы, включая немецких евреев[122]. Последних держали за колючей проволокой недолго — сделав это прерогативой противника. Тех, кто въехал в Палестину по сертификатам, на основании которых выдавались палестинские паспорта, это не коснулось. Но Генриетта Гонт (урожденная Штендгаль) никакого другого паспорта, кроме германского, не имела и как член евангелической общины Хайфы оказалась перед выбором: быть депортированной вместе со своими единоверцами в Австралию или быть обмененной на какого-нибудь интернированного в Германии британца. Она выбрала — чтобы долго не рассусоливать, скажем так: Аушвиц.

В начале был подряд

В начале был подряд на строительство воздушных замков. Но после чудесного появления Авшалома Файнберга с почтовыми голубями все переменилось. Miraculi miraculis! Свершилось сказочное и невероятное. Против опытной зерновой станции в Атлите стоит британский военный корабль, и до него от Шато де Пелерин можно доплыть саженками. Для капризного аскета и реалиста-мистика это было только началом битвы за Сион. Арон в душе возликовал: британцы проглотили наживку. Их удалось убедить в ценности поставляемой им информации. Действительная задача НИЛИ не в сборе информации, но в том, чтобы поддерживать всеми силами видимость тайного могущества, делать вид, что они располагают разветвленной сетью агентов, огромным влиянием и возможностями. Это заставит британцев всерьез считаться с НИЛИ. Социалисты упустили свой момент. Они кинулись убеждать турок в своей лояльности вместо того, чтобы убеждать в этом британцев. Свято место пусто не бывает, оно уже занято НИЛИ. А кто такие НИЛИ? Это Аронсоны, вернее, это Арон Аронсон.

Пришло время перебраться поближе к кабинетам, где из материала заказчика кроят новую политическую карту Передней Азии. НИЛИ — глаза и уши Лондона. Это должно втемяшиться в британские мозги, как и то, что радио изобрел Маркони, а порох — Хаим Вейцман.

Порох, радио, велосипед можно изобретать бесконечно. Главное, чтобы на ближайшем углу находилось патентное бюро. Президент Всемирного сионистского конгресса, сам химик, запатентовал свой бездымный порох в нужное время в нужном месте… ну, хорошо, не порох, а способ его изготовления в домашних условиях. Мы уже говорили и повторяем: эта книга не задумывалась как научная. Если вам повезет, вы приобретете ее в отделе художественной литературы.