Тайное имя — ЙХВХ — страница 43 из 55

— А он что? — спросила Това.

— А он назвал ее дурой завистливой. Папа был против его отъезда, но считал, что каждый должен жить своим умом. Папа был очень гордый, всегда говорил, что ни у кого из детей сидеть на шее не собирается. Когда он умер, Авик вернулся первым пароходом. Папе это было бы приятно. А правда, что сестра его невесты бросила мужа в Константинополе и вернулась, потому что была в него влюблена?

— Это правда. Но и он в нее тоже.

— Мама говорит, что они помогают британцам. Если турки узнают, их повесят. Это вообще не наше дело. Нам жить с турками. Знаешь, как говорят: с турками жить, по-турецки выть. А в Зихроне берут оттоманский паспорт?

— Он у нас всегда был. Нам же румынский не надо было сдавать. А когда Румыния в войну вступила, попрятали.

— Не страшно? Возьмешь оттоманский паспорт, тут же в армию и на войну. У Эйтана он есть, конечно, у моего кузена. А мы российские подданные. Турки к евреям относятся неплохо. Хуже всех русские.

От Хадеры до Лидды Това ехала в колымаге, которой очень подходило ее название: «Пиль мильхама» («Боевой слон»), а там поездом. Раскачивались дружно всем вагоном, как темплеры за кружкой нива. Такое чувство, что вот-вот запоют. В Рамле освободилось место у окошка. Сошла женщина с ребенком, который хныкал. «Больной», — предположила Това, но села, не робея микробов. Ей отпущено больше семидесяти, она знает наверняка. Да и привиты мы от всех болезней, это сказал доктор Яффе.

Това сидела у приспущенного окошка. Жирный и влажный ветер трепал ей волосы — и вдруг сменился горной сухостью. Она не выспалась. Если б не обдувало, она бы тоже заснула: у ее ног болталась толстая небритая морда с открытым ртом, уснувшая, сидя на полу в проходе.

На Тове белое платье. Если спросят, она скажет, что танцовщица. Маня Рутман. Почему Маня Рутман? Кто такая Маня Рутман? Ей так захотелось. И так же, как на коленях у той женщины был больной ребенок, она держала на коленях коробку. Для видимости. Потому что сумка соблазнительней для воров, чем круглая перевязанная коробка из папье-маше. Внутри, кроме каких-то личных вещей, которые кладут в сумочку, лежали еще фотоаппарат и пистолет.

Вокзал в Иерусалиме

В Иерусалиме железнодорожный вокзал даже больше, чем в Хайфе, но на отшибе. До Иерусалима идти минут двадцать. Или сесть на извозчика, сказать: «Армянский квартал».

Пока катили (Това предпочла «беречь силы, а не деньги»), она смотрела на валуны вдоль дороги, на каменные террасы, уходящие книзу — или поднимавшиеся вверх, в зависимости от того, спускалась или поднималась дорога. По другую сторону долины желтели, становясь дымчатыми, холмы, а что ближе, те ровненько были засажены масличными деревцами.

С сиденья ландолета видеть окружающее ей еще не доводилось. Даже трудно сказать, что интересней, самой смотреть или подставлять себя взглядам. Но пока не въехали в город, прохожих почти не было. Куда только из поезда все подевались? Иногда коляска обгоняла статную бедуинку в прямом черном платье с вышитой грудью и ношей на голове, легко ступавшую своим широким шагом. Или семенил навстречу ослик, а позади плелся мальчишка лет тринадцати.

Това не догадывалась, что овраг по правую руку, над которым высилась крепостная стена, и есть геенна огненная, зато сразу узнала Сион по многочисленным литографиям. «К нему, на восток обращены наши взоры», поется в «Нашей надежде», на нем Теодор Герцль мысленно водрузил белый флаг свободы с семью золотыми звездами, символом семичасового рабочего дня.

Теперь уже коляска теснила пешеходов: разноликую, многокастовую публику: от дородной арабки или водоноса с приросшим к хребту бидоном до благообразного латинского патера, коричневой рясой подметавшего земную персть, или невесть откуда взявшегося лапотника, которому давно уже место в окопе на германском фронте. Улочка шла по изгибу стены, за ней открывался обжитой библейский ландшафт: сбившиеся в кучки глинобитные кубики и разрозненные кипарисы, которые некому погасить.

— Армянский квартал. Куда саидати надо?

— Сюда.

Рядом со зданием, к которому примыкал школьный двор, размещалась «Первая фотография на Святой земле. Основ, в 1862 г.», о чем оповещала вывеска на трех языках: беспорядочно размахивали конечностями армянские буквы, вязко слиплась густая арабская пропись и наконец буквы, на которых мирно отдыхает глаз: «Фотографiя». Допустим, шестерка здесь (1862) не повисшая вниз головой девятка — и тогда это действительно первое на Святой земле фотоателье. Но, помня, что у армян нет чувства меры, усомнимся в этом.

Това открыла дверь, приветствуемая бубенцами. Фотохудожник Налбандян был наделен всеми присущими артистам качествами: артистичностью, кудрявыми обжигающе-черными локонами, вот такой усатостью своих усищ, манерностью манер, носом — вот таким носатым. Когда о творческой натуре говорят: он такой же, как мы, то хочется воскликнуть: врете, подлецы! Ему вдвойне отпущено. Вы, обычный человек, едите то, что «вам вкусно», и не можете остановиться. Артист в силу своего артистизма должен еще показывать, что «ему так вкусно», что он не может остановиться. Он привык все утрировать. А привычка — вторая натура.

— Чем мы можем быть полезны барышне? — наклоном головы и взглядом маэстро изобразил готовность услужить. — На фоне чего мадемуазель желает сделать фото? У нас имеется прекрасный второй план.

Он отдернул драпри: две нимфы, оглядываясь, выходят из лесного озера, охотница целится в бегущего оленя — за спиной колчан со стрелами… Нет, сам же поморщился. Это скорее для мужчин, для двух друзей. Можно, правда, надеть диадему Дианы. С полумесяцем…

— O! — он поднял палец. — Имеется еще один второй план, это то, что нам нужно. Венецианский карнавал. Мадемуазель выходит из гондолы. Масочку отставили чуть в сторонку, мизинчик грациозный. Другой рукой придерживаете край платья, видна маленькая ножка, — артист на все руки, он становится в позу, какую должна принять Това.

Това подумала: «Наверно, видел, как я сошла с ландолета».

— Спасибо. Если хотите, я вас тоже так сфотографирую. У меня есть ручная камера, — она открыла коробку. — Мне предлагают ее купить. Могу я посоветоваться? За нее просят три тысячи.

У фотографа расширились глаза, как у принца Абдуллы при звуках германского гимна в исполнении музыкальной команды из Назарета.

— Три?!

— Тысячи.

— И вы готовы вот так, — он щелкнул пальцами, — отстегнуть три тысячи?

— Я видела фотоснимки с этой камеры. Мне понравилось. А что, много? — на лице у Товы, которой ее камера обошлась в одну двадцатую этой суммы, детское удивление.

Налбандян овладел собой. Он чувствовал себя, как тот рыбак, что поймал золотую рыбку. — Это… кхм… — даже голос сел, — кхм… это прекрасная вещь, но за нее запросили… Извините, мадемуазель, но она все же не из золота. Мы подберем для вас такую же за… м-м… — он сам с собой торговался… — за четыреста, даже за двести, наверное.

— Хорошо. Я эту верну. Но смотрите, чтобы по-честному.

— Мадемуазель…

— Со мной шутки плохи. Это всегда при мне, — Това показала на кобуру под видом кошелька, которую владелец фотографии и сам успел заметить[132]. — Если бы при мне напали на Асмик, мою подругу-армянку, я бы знала, что делать.

Что тут началось! Он бросился ее целовать со слезами на глазах. Чтобы она не вздумала покупать себе камеру, он подарит ей. Через три недели… нет, через две камера будет ее ждать.

— У меня была знакомая… очень близкая, Асмик Ованесян, — сказала Това. — Они жили в Адане. Уже полгода никаких вестей, — далее выученная на зубок роль: просит написать по-армянски письмо, есть возможность передать с оказией в Исмаилию ее тетушке. А вдруг они все там.

В тот же день Това возвращалась, увозя с собою письмена Амалика, чужого бога. — Если думаешь, что я не поеду через две недели в Иерусалим за камерой, то глубоко ошибаешься, — сказала она Сарре. — Еще как поеду. Кто же от таких подарков отказывается.

Авшалом аккуратно отрезал ножницами две нижние строчки, где говорилось: «Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили». Прилепил записку пластырем к правой лапке, как его учили, и, открыв клетку, подбросил голубя вверх обеими руками наподобие мячика.

Когда-нибудь в вихре финальных перемен мироздание сместится. И Ной, выпуская голубя, с сияющим лицом будет петь:

Летите, голуби, летите,

Для вас нигде преграды нет.

И звери всем ковчегом подхватят:

Несите, голуби, несите

Народам мира наш привет.

Боевой танец Анитры

Предупреждения о повторной попытке форсировать канал поступали отовсюду. Чужой галлиполийский триумф бесил Дамаск. Казалось бы, сейчас не до Синая, когда восстали кочевые племена на Юге. Но название, данное Джемаль-пашой своей армии, обязывает… Как известно, голубь не долетел. Помешать могло все что угодно: от разгульной пальбы в честь невесты до коршуна («В пути вас коршун не догонит» — М. Матусовский). А то и впрямь мальчик из рогатки (пращи) попал в крыло. «Тятя! Тятя! Смотри!» Абу-Дауд, работавший в поле, увидал, что на лапку намотана бумажка, и поспешил отнести голубя представителю властей. Поцеловать руку баши — святое. Полицейскому ясно, что перед ним шифровка, медлить нельзя. Но и его губы (не только губы бедняка Ишая Абу-Дауда) тянутся к руке вышестоящего, а чтобы быть отмеченным благосклонностью начальства, нужно выбрать момент. На это уходит время. Донесение передается по инстанциям лишь при условии, что каждый передающий персонально набирает при этом очки. Потребовалось несколько месяцев, чтобы пляшущие армянские человечки, приклеенные к голубиной лапке, обратили на себя внимание разведочного бюро при штабе Четвертой армии. (На шутку: «Разведочное бывает только бурение, а бюро — разведывательное», ответим шуткой: «Ты б сидера да морчара, будто деро не твое».)