Тайны французской революции — страница 38 из 96

Лоретта оправилась от смущения и уже весело отвечала:

– О! Это было в один из моих припадков непреодолимой сонливости!

– Чему же вы их приписываете?

– Почему я знаю? Может быть, моей однообразной жизни, особенно же скуке.

– А сейчас эти припадки повторяются?

– Нет, с тех пор как вы здесь, – простодушно отвечала прекрасная хозяйка магазина.

Но тут Лоретта вдруг стала краснее пиона, выговорив это нечаянное признание, что ее сонливость пропала со времени прибытия Ивона.

Ивон, казалось, ничего не понял, и, так как с этого дня их разговор никогда не касался чувств, то молодая вдовушка часто спрашивала себя, не равнодушен ли этот красавец к ее любви, которой она так невинно поддалась.

Время проходило, а Бералек и не заикался о своем отъезде, которого продавщица так боялась.

Лоретта напрасно страшилась минуты отъезда Ивона, потому что, как мы сказали, молодой человек не мог сделать и нескольких шагов от постели к креслу и обратно без упадка сил и головокружения, во время которых он грохнулся бы на пол, не поддержи его Лебик.

Каждый вечер, госпожа Сюрко поднималась к своему больному с шитьем в руках, а слуга охранял лавку, почти пустую вечером. В десять часов верзила, заперев двери дома, присоединялся к Ивону. Это служило сигналом для молодой женщины, которая, пожелав больному спокойной ночи, возвращалась в свою комнату.

Лебик помогал Ивону лечь в постель и после нескольких услуг, оказанных с величайшим недоброжелательством, он уходил, ворча достаточно громко, чтоб Бералек мог слышать:

– Когда же мы наконец избавимся от этой мокрой курицы?

Дом сотрясался от тяжелого шага гиганта, поднимавшегося на свой чердак, в котором он спал со времени появления Ивона, и через десять минут приказчик уже чудовищно громко храпел.

Лебик чрезвычайно удивился бы, если б мог ночью видеть эту так называемую «мокрую курицу», которую он двадцать раз на день удерживал от падения. Ивон мигом прыгал с постели, тихонько одевался, отворял без шума дверь и без всякого признака слабости сбегал по лестнице. Бералек полюбил вдову со всею глубиной страсти и со всем самоотвержением, на которое был способен. Но вместо того чтобы открыться, он в продолжение шести месяцев чутко охранял ее покой, подозревая таящуюся совсем рядом опасность.

Удалось ли Ивону что-нибудь открыть в этих ночных похождениях – мы не знаем. Только однажды утром, оставшись наедине с Лореттой, он неожиданно спросил ее:

– Любезная госпожа Сюрко, ведь вы вполне доверяете Лебику, не правда ли?

При этом неожиданном вопросе, заданном очень серьезно, прекрасная вдова засмеялась и ответила:

– Я доверяю ему, как взрослому ребенку, лишенному, увы, здравого смысла.

– По-вашему, Лебик – идиот?

– Почти. Покойный Сюрко взял его за необыкновенную силу, которой хотел воспользоваться при случае. Я же держу его, как обыкновенно держат большую дворняжку, которая, по-видимому, любит вас и готова защищать в опасности.

– Он вам кажется очень преданным.

– Пока еще я не требовала от него услуг, для которых бы ему не хватило ума, и бедный малый всегда с радостью готов был повиноваться. Это животное, верное тому, кто его кормит.

– Ну, допустим! – сказал Ивон. – Стало быть, я ошибся.

– Ошиблись! В чем?

– Не знаю, какое-то предчувствие подсказывает мне, что неприятель бродит вокруг вас.

– О! – отвечала продавщица с улыбкой. – Ну какой может быть у меня враг? Не могла же я нажить его в своем уединении. Да, наконец, с какой целью он напал бы на меня?

– Может быть – из выгод.

– Из выгод? Кроме этого дома, от которого я не получаю ровно никакого дохода, у меня нет ничего, что могло бы соблазнить кого-нибудь.

– В таком случае, – отвечал Ивон, – отчего же я, которого никогда не обманывали предчувствия, отчего я чувствую грусть при мысли о вас?

Голос Ивона дрожал от печали и волнения, и Лоретта, тронутая его неподдельной искренностью, почувствовала радостный трепет.

Стыдливо устремив на него глаза, она пробормотала:

– Господин Ивон, так вы принимаете во мне участие?

Это было сказано так мило, что Бералек не мог сдержать своего чувства. Он обвил руками стан молодой женщины, стоявшей перед ним, и, притянув ее тихонько к себе, робко прошептал ей на ухо:

– Разве вы видите простое участие в чувстве, которое внушили мне, моя добрая, прелестная Лоретта?

Вдова дрожала от счастья, захлестнувшего ее, но не успела она выговорить слова в ответ, как лестница заскрипела под тяжестью поднимавшегося великана.

– Это Лебик, – заметил Ивон.

Потом, сжав руку все еще трепещущей молодой женщины, он скороговоркой прошептал ей на ухо:

– Во имя нашей любви, Лоретта, не доверяйте этому человеку!

Когда Лебик отворил дверь, вдова вышивала в пяти шагах от больного, дремавшего в креслах. Шум, казалось, разбудил спавшего.

– Госпожа, – сказал гигант, – там внизу, в лавочке, дожидается гражданин Ломбард: он вас спрашивает.

– Какой гражданин Ломбард? – спросила Лоретта, слыша совершенно незнакомое имя.

– Тот, кого покойный Сюрко звал нотариусом трехгривенным, – отвечал пустоголовый с своим чудовищным хохотом.

– Так ступайте же и примите этого нотариуса, госпожа Сюрко. Лебик останется со мной побеседовать, – подал голос кавалер, в словах которого Лоретта уловила совет.

– Да, Лебик, побудь здесь, пока я сойду, – подхватила она тотчас.

– Но я вам могу понадобиться? – заметил гигант.

– Тогда я кликну тебя, мой добрый друг, – кротко ответила его госпожа, выходя из комнаты.

Таким образом он остался с Бералеком, глаза которого напрасно искали на плоском лице идиота следов неудовольствия от невозможности присутствовать при свидании внизу.

Лебик не ошибся, припомнив оригинальное прозвище, данное нотариусу покойным Сюрко.

Господин Ломбард был, что называлось года четыре тому назад, трехгривенным нотариусом.

Да позволит читатель привести здесь некоторые любопытные подробности об этом оригинальном названии, которое носилось многими парижскими нотариусами того времени.

Когда гильотина деятельно исполняла свою мрачную и кровавую работу на площадях Трона и Революции, парижский нотариат очутился в скверном положении и со своей стороны приносил топору палача богатый пай. Когда разразилась революция, в Париже проживало сто тридцать нотариусов, представлявших жирную добычу для тех, кто во все времена не упускал случая отчеканить себе монету. И вот причина: в то время когда Французский Банк еще не существовал и когда богатства не разделялись на тысячи акций, пущенных промышленностью в обращение, как в наши дни, обязанности нотариуса были чрезвычайно важны. Он помещал, обращал и приращивал капиталы своих клиентов.

Пользуясь безграничным доверием, обретенным благодаря безупречной репутации и умению избежать банкротства, нотариусы были хранителями громадных капиталов, которые спали в их конторе, ожидая выгодного помещения. Когда поднялся революционный вихрь, многие дворянские семейства, предчувствуя беду, поспешили продать и обратить в деньги все свое движимое и недвижимое имущество. Будучи не в состоянии в поспешном бегстве разом захватить с собой эти деньги, они поместили их у нотариусов, которые обязались выслать сбережения за границу.

Республика, сделав сообщение с изгнанниками опасным и трудным, невольно задержала эти деньги у нотариусов, и в их конторах сохранялись миллионы, на которые нация точила зуб. Началось преследование нотариусов, которых скоро заподозрили в поддержании заграничной корреспонденции. Некоторых схватили, приговорили и казнили в один день.

Потом именем закона, предписывающего конфискацию имущества приговоренного к смерти, нация наложила руку на клады, хранившиеся в конторах.

Чтоб скрыть имущество своих клиентов, многие нотариусы решились на храброе самопожертвование. Гильберт-старший, Этьенн и Жирарден, схваченные и брошенные в тюрьму, убили себя прежде, нежели приговор над ними дозволил конфискацию. Видя, что сокровища ускользали из их рук, и боясь, чтоб все нотариусы не последовали этому примеру, Конвент принял следующее постановление в интересах нравственности и общественная блага: «имущество всякого подозрительного лица, которое, будучи арестованным или опасаясь быть арестованным, лишит себя жизни, приобретается и конфискуется в пользу нации, как будто эти личности уже были приговорены к казни».

После троих самоубийц нотариат увидел на подмостках эшафота четырнадцать своих членов, и почти всех арестовали по нелепым обвинениям вроде: Бримар, нотариус экс-герцога Орлеанского, был осужден, потому что в его конторе найден был акт Флиппа Эгалите, которым за одиннадцать лет до Революции он подтверждал заем под залог Пале-Рояля; а нотариус Шадо, который скрепил этот заем в качестве помощника, был казнен как сообщник.

Назовем еще Мартина л’Аженуа. Он выезжает из Пасси, своей летней резиденции, чтоб явиться в качестве свидетеля в процессе маркиза Николаи, дело которого разбиралось в тот день. Уходя, он договаривается с женой, чтоб она зашла за ним после заседания и они вместе отобедали бы в городе. Мартин является в суд, дает показания и, несмотря на попытки судей впутать его в процесс клиента, он счастливо отделывается от придирок. Его отсылают на скамью свидетелей, которую, по обычаю того времени, нельзя было оставлять до окончания заседания.

Время проходит, Мартин л’Аженуа вспоминает о встрече с женой и вынимает часы – справиться о времени. К несчастью, кладя их на место, он не попал в карманчик, и часы, сорвавшись с цепочки, покатились к ногам одного присяжного, поднявшего их. Крышечка на них была украшена лилией!!!

Больше ничего не требовалось, чтоб пересадить Мартина на скамью осужденных, где пять минут спустя он услышал свой смертный приговор.

Выходя из Пасси и минуя площадь Революции, госпожа л’Аженуа увидала роковую телегу и рядом с маркизом Николаи того, на встречу с которым шла.

Скажем и о Ланглуа, который владел на улице Неве-Сент-Эсташ конторой, где Аруе, отец Вольтера, был одним из предыдущих владельцев. Подобно своим собратьям, но по иной причине, Ланглуа умер на эшафоте при обстоятельствах, в которых комическое соседствует с трагическим.