– Ну, ну, красоточка, – сказал он смеясь, – будьте полюбезнее со своим возлюбленным.
Кавалер почувствовал, что его шею обхватывали прелестные ручки Лоретты, управляемой Лебиком.
Сцена эта была до того неожиданна, и особенно ее развязка так странна, что Бералек забыл свои опасения при сладостном прикосновении почти обнаженной груди той, которую так любил.
С закрытыми глазами, неподвижный и взволнованный, он прислушивался к трепетавшему у его груди сердечку Лоретты. Он опомнился, когда услыхал голос Лебика, говорившего:
– Другие зрители могут явиться теперь, когда комедия готова.
XVІ
Если бы Лебику вздумалось понастойчивее продолжать преследовать аббата, он бы очень удивился превращению человека, уже вызывавшего у него подозрения.
В нескольких шагах от бульвара аббат сел в карету, по-видимому, ожидавшую его. Экипаж катился несколько минут очень медленно, как будто вез больного, и, когда остановился на углу улицы Ришелье, то из него вышел уже не бретонец, а мирный горожанин, весь в черном, настоящий образчик тех спокойных, богатых голландцев, которые в ту эпоху наводняли Париж, принимая деятельное участие в общественных делах, как ростовщики, ссужая небольшими суммами, возвращавшимися к ним с полновесной прибылью.
Аббат, обративший свою карету в гардеробную, вошел в широкую дверь, перед которой остановился его экипаж.
Спокойным шагом взбирался он по великолепной лестнице, устланной коврами, которые, конечно, нечасто попирались ногами духовного лица.
Монтескью находился перед залами Фраскати, этого знаменитого учреждения, которое во время Директории достигло вершины своей славы, поблекнувшей позднее, когда в нем введены были игры.
Старинный отель Лекульте, сады которого граничили по всей длине с бульваром, занимал пространство от угла улицы Ришелье (в то время Ла Луа) до нынешней улицы Вивьенн. В конце 1794 года он был куплен спекулянтами, обратившими его в дом увеселений… увеселений, производивших громадный фурор в светском обществе той эпохи. Чтобы представить славу подобного заведения, надо припомнить, как развращены были нравы во времена Директории.
Каждую ночь Фраскати оживлялся балами и ужинами. Люди, желавшие приобресть репутацию особ с хорошим вкусом, считали своим долгом после спектакля протанцевать там две или три кадрили, продолжавшиеся до утра, потому что каждая кончалась бесконечной фигурой, называвшейся grand-papa[16] и известной в наше время под именем котильона.
Теперь котильоном оканчивается бал – в эпоху Директории он сопровождал каждую кадриль.
Невероятные костюмы, уже описанные нами, оставлявшие женщину почти нагой, шились для выезда в Фраскати из материи до того прозрачной, что она получила название «тканного воздуха». Эта кисея, продаваемая по шести сот франков за кусок в восемь аршин, была так тонка, что при выделке ее клали в воду, чтоб нити не рвались.
Повествуя об этих балах и туалетах, Мерсье в своем «Новом Париже» так описывает одну знаменитую танцовщицу Фраскати: «Ее легкие, обтягивающие шелковые панталоны украшены кольцами навроде браслет; кафтанчик с притягивающим взгляд вырезом на груди, а под прозрачным газом этого декольте трепещут холмы Венеры, через тонкую батистовую рубашку сквозят бедра и голени… еще немножко посмелее – и мы бы имели возможность любоваться древними танцами Лакедемонских дев».
Во Фраскати нравственный упадок выставлялся во всем своем безобразии и находил тысячи способов для удовлетворения. А между тем, повторяем, это не было место рандеву падших женщин и развратных тунеядцев, как, например, знаменитое заведение Пале-Рояля. Напротив, Фраскати служил местом собраний самого изысканного общества.
Азартные игры, уничтоженные Республикой, вновь появлялись скрытно в одном из внутренних покоев Фраскати, где по правилам присутствовали не иначе, как в домино и масках. Игроки – мужчины и женщины – оставались неузнанными, получая возможность рассыпать по зеленому полю стола и государственные деньги. Прибавим, что домино и маска служили для двух целей. «Замаскированный таким образом, – говорят тайные летописцы того времени, – посетитель мог побывать в своеобразном театре, скрытом в конце сада, где зрители, сидя в решетчатых ложах, на две особы, любовались сквозь прозрачную занавесь эротическими сценами, актеры которых, к концу представления сбросив последнюю одежду, позволяли себе такие вольности, которые возможны только в крайне развращенном обществе».
Таков был Фраскати, модное заведение 1799 года, о котором мы даем здесь только краткий очерк.
И в то время как здесь рассыпалось золото и выставлялись во всем блеске роскошь и празднества, Франция стонала под гнетом анархии и глубокой нищеты. В эти десять месяцев, протекших с начала нашего рассказа, Директория успела как нельзя лучше доказать свою чудовищную жадность, слабость и несостоятельность. Везде разорение, убийство и грабеж среди белого дня. Сил полиции не хватало для укрощения разбоя, потому что не было денег для найма агентов: в национальной казне хранились всего тысяча двести ливров – сумма, недостаточная даже для путевых издержек курьера, которого хотели послать к генералу Шампионету, воевавшему в Италии.
Директория изо всего ковала деньги, продавая правосудие, должности, подряды и даже безнаказанность… и все проматывалось в скандальных праздниках или делилось между властями предержащими.
Войска, не имея жалованья, съестных припасов, обуви, безбожно обкрадываемые подрядчиками, никогда не были в таком бедственном положении, даже в последние годы Конвента.
Один неслыханный факт покажет, до какой степени дошел беспорядок в министерских бюро. Военный министр бесследно потерял три полка. Он никак не мог доискаться, куда были отправлены эти отряды или в каком городе они квартировали. Предоставленные сами себе, войска, несшие службу внутри государства, жили как в покоренной стране, пробавляясь на счет горожанина и крестьянина, которые напрасно ждали ответов на свои заявления и жалобы, не дошедшие по назначению – сообщение между ведомствами было почти прервано.
Однажды Париж одиннадцать дней сряду не получал ни писем, ни известий с юга. Телеграфы – это новое изобретение, введенное шесть лет тому назад Конвентом, – везде были разрушены. Почтовые экипажи, дилижансы, дорожные кареты и коляски – все останавливали, грабили и убивали пассажиров или рассеянные повсюду шайки шаунов, или Общества Солнца, или Ииуя[17], эти южные роялисты, известные своим мрачным «возмездием», или, наконец, эти страшные банды Поджигателей, которые, выдавая себя за роялистов, разоряли и жгли во имя короля замки и фермы и, оцепив, Париж, куда иногда проникали, своими зверскими жестокостями наводили ужас на окрестных жителей.
Самая страшная из шаек поджигателей, гремевших в то время, звалась Товарищи Точильщика.
Мы ничего не выдумываем об этой грустной эпохе Директории. Шайка Точильщика действительно существовала, и поступки ее были до того жестоки, что печать и кафедры ни на день не прекращали поносить власть, допускавшую подобные беззакония у самых ворот Парижа.
Приведем несколько строк о Товарищах Точильщика из журнала Пелтье 1799 года: «Чудовища, иногда под прикрытием национального мундира, расходятся по всей Франции, хватают женщин, детей и стариков и, держа их над горящими жаровнями, лишают их жизни не спеша, среди невыразимых мучений, руководясь в своих зверствах не столько корыстолюбием, сколько жаждой адских зрелищ».
Приведем еще ответ Симона Дюмолару в Совете Пятисот, требовавшего, чтоб одна тюрьма была наказанием этим разбойникам: «Они грабят все, что попадается им на глаза, все, что находят по пути; жадность их ненасытна. Домашний очаг, вокруг которого собирается семья, делается одним из самых жестоких их орудий. Огонь разведен. Им рассчетливо управляет опытная рука, то усиливая, то ослабляя его жар при допросах отца, сына или дочери, выпытывая у них где, по предположению негодяев, хранятся сокрытое золото и драгоценности.
Итак, средство, употреблявшееся когда-то правосудием против преступления, чтобы выведать для блага общества имена соучастников, – это средство, от корого отказалось человечество во имя гуманности и пользы, – оно теперь во власти самого преступления: судья и палач, оно властвует силой и мучениями».
Такова была Франция.
Таков был Париж!!
И среди этих убийств, голода и разорения Директория давала национальные празднества и зажигала иллюминации.
Если б позволял объем нашей книги, то мы могли бы привести множество любопытных фактов из мемуаров того времени об этой моральной язве и нищете, которые точили тогда страну.
«Воздух был насквозь пропитан преступлением», – сказал Ломбард Лангр в своей правдивой «Картине эпохи».
Безбоязненно выставляя чудовищный итог своих смелых грабежей, делимых с сильными мира сего, толпа подрядчиков давала в лучших выкупленных отелях блистательные празднества, на которых жаргон хозяина и патакез[18] хозяйки составляли странный контраст с окружающей роскошью. В прелестном отеле Сальм (где в настоящее время помещается орден Почетного легиона) его тогдашний владелец, разбогатевший парикмахер, давал балы всем своим прежним собратьям-цирюльникам.
Свод двадцати тысяч законов; судилища без законоведения; судьи – покупающие места с аукциона; юношество – без научных знаний; наглость вместо вежливости; цинизм вместо уважения прав женщины; развод – разрывающий все семейные узы и разрешенный уже по одной причине – несходство характеров; целый рой просителей – осаждающий Директорию, министерства, бюро, предлагавший везде дела на половинных прибылях; спекуляторы, разоряющие палаты и хижины; ростовщичьи кассы на каждой улице и в каждом доме; мастерские фальшивых монет, годных для уплаты государственных долгов; нищета – порождающая преступление; окончательное государственное банкротство – вот Париж во время Директории в 1799 году!