Кажется, Кожоль употреблял свои руки для совсем иного, а не для сокрытие своего лица, потому что камеристка, высвобождая стан из его объятий, крикнула:
– А, скажите пожалуйста! Шутник какой! Долой руки! Мне смешно, что вы корчите из себя моралиста.
– Как! Я не моралист!.. Я, который советует тебе брак с Матюрином?
– Да, вы что-то слишком интересуетесь им… Да в конце концов, ваш совет бесполезен: я не хочу выходить за Матюрина, чтоб потом умирать с тоски в Венсенском форте, когда я совершенно счастлива здесь с своей маленькой госпожой.
– Ты ее очень любишь?
– Она так мила, кротка и весела… и добра просто до глупости! Потому что если бы она не была так добра, разве бы она согласилась жить одна в этом углу, сохраняя верность этому мрачному красавцу, который приходит сюда когда ему вздумается, уходит потом, тратя свое время Бог знает на что и беспрестанно твердит: «Скоро, скоро мы разбогатеем, уедем из Парижа и заживем счастливыми супругами далеко отсюда».
– Мне кажется, это очень приятно.
– Да, но в ожидании проходит грустно золотая молодость, а между тем у нас не было бы недостатка в развлечениях, если б госпожа выслушала хоть четвертую долю всех предложений к ней.
– Скажи пожалуйста, Розалия! Да я преклоняюсь перед твоей глубокой добродетелью: ты столь строга к себе и снисходительна к другим. Твое негодование, что Пусета не допускает двух или трех привязанностей разом, доказывает в себе опытную мудрость добродетели.
– Да что ж! В конце концов, это глупо! Ведь она только своим Шарлем и дышит.
– Да, как выражаются, готова за него в огонь и в воду, – прибавил Кожоль, смеясь.
– Вы посмеиваетесь? Однако это чистая правда, до последнего слова, все, что я сказала вам. Да вот пример: пять месяцев тому назад, когда горел Одеон – что напротив, – мы рисковали все обратиться в жаркое, соседи благополучно выбрались… а она – нет. Ее господин Шарль был там и не хотел выходить, так и она осталась как дура, возле своего возлюбленного.
Розалия говорила правду. Пять месяцев тому назад, 18 марта 1799 года, огонь истребил Одеон. Скажем несколько слов об этом театре.
Купив за три миллиона отель Конде, Людовик XVI порешил извлечь пользу из его обширных земель, обратив их в квартал, который должен был украситься новым театром. Место, когда-то занимаемое отелем Конде, до сих пор обозначено треугольником, сотавленным улицами Месье-ле-Пренс, Вожирар, Конде и, наконец, перекрестком Одеона, на котором возвышались службы отеля.
На месте этих построек воздвигли первое здание театра. Работы шли очень медленно и потом, года через три, совсем прекратилась. С места, занятого ныне перекрестком Одеона, монумент перенесли в старинные сады, где он находится и поныне.
Открытие театра, принявшего имя Французского театра, последовало в 1782 году. При освещении зала в первый раз вместо свечей попытались использовать новые лампы, названные кенкетами, в честь своего мнимого изобретателя, аптекаря, превратившегося в ламповщика. Поспешим заметить, что это изобретение постигла участь многих других находок. Кенкет, стяжавший славу и богатство, был не что иное, как книжный вор, нажившийся на идее настоящего изобретателя, женевского медика – Аргана.
Революция похитила у Одеона имя «Французского Театра» и заменила его названием «Национального Театра», или, вернее, Театра секции Марата.
Во время Террора артисты были арестованы и зала закрылась. В начале эпохи Директории какое-то общество взяло внаем здание, для балов. В то время как мы уже говорили, все переделывалось на греческий манер. Балы стали называться Плясками Вакханок, а само здание – Одеоном. Несмотря на греческое наименование балы пришли в упадок, и зал служил только для политических сходок.
В конце 1798 года директор театра Сожорет вновь открыл его для представления репертуара Пикара, но после нескольких месяцев работы, 18 марта 1799 года, театр был охвачен пожаром, оставившим от здания один остов. Эти четыре закопченные стены стояли до 1807 года, когда ими воспользовались для восстановления театра, сохранившего прежний вид, но украшенного рядом арок вдоль улицы Вожирар. Эти стены были чрезвычайно крепки, потому что они сохранились и поныне, даже после второго пожара в 1819 году.
Наконец скажем, что в 1799 году, в эпоху, о которой мы ведем рассказ, театр, выстроенный для оживленья нового квартала и привлечения застройщиков, еще не исполнил своей роли: дороги, проложенные через древние сады отеля Конде, окаймлялись одними палисадниками, в которых терялись редкие домики – по улице Одеон считалось только два угловых дома, выходивших на площадь. В левом жили Фабр д’Эглантин и Камиль Демулен, когда Террор вырвал их оттуда, чтоб бросить в одну тележку палача.
Кожоль разместил свой на половину уменьшившийся маленький отряд в развалинах обгорелого театра, находившегося прямо перед жилищем Пусеты. Два оставшиеся наблюдателя не спускали глаз с двери дома, подстерегая бледнолицего мужчину, описанного Кожолем.
А Кожоль между тем продолжал разговор с добродетельной Розалией.
– Как! Неужели твоя госпожа Пусета так влюблена в своего Шарля?
– Просто без ума.
– А он любит ее?
– Да, он ее обожает. Два настоящих голубка. Да чего! Для них целый год – одна весна.
– Но в таком случае этот бедняжка Шарль, который надеется встретить здесь свою возлюбленную, будет в отчаянии, не найдя ее. Я боюсь, что это расстроит нашу встречу. Пари держу, что он забудет прыгнуть мне на шею.
– Так он не ждет вас?
– Нет, я ему готовлю сюрприз… и, чтоб моя затея удалась вполне, я потребую от тебя услуги.
– Какой?
– Не докладывай ему, когда он придет, что я здесь, а Пусета уехала. Пусть он войдет… Не говори ни слова… а то испортишь радость, которую я думаю доставить ему своим милым обществом. Впоследствии он отблагодарит тебя, будь покойна.
– Ну так, когда я увижу, что он идет, я давай бог ноги… в кухню за первым блюдом.
– Да, это хорошая мысль… Таким образом мы выиграем время. А потом сядем за стол… мне это доставит блаженное удовольствие, потому что я голоден! О, как голоден!.. До того, что готов послать к черту своего друга Шарля, если он запоздает хоть на минуту.
– О! Вам нечего бояться. Солдат перед своим начальником не так точен, как Шарль, приходя к своей Пусете.
Указывая на стрелку циферблата, смуглая Розалия прибавила:
– Смотрите… судите сами. Часы начали свой бой – десять.
На пятом ударе, субретка вскричала:
– А что? Не говорила ли я?
И она указывала пальцем на арку подъезда, где сквозь спущенную сквозную занавесь Пьер увидел тень человека.
– Бегу в кухню за своим блюдом и предоставляю вам от сердца обнять друга, – сказала красивая девушка, убегая.
Минуту спустя входил Точильщик, веселый, оживленный, с нежным, полным любви, взглядом, надеясь видеть свою Пусету.
Вместо дорогого лица, ему представилась насмешливая физиономия Кожоля, сидящего за столом с повязанной на шее салфеткой. Граф крикнул ему самым радостным голосом:
– Э, поторапливайтесь же, любезный друг! Право, я умираю с голода, ожидая вас.
От этого неожиданного зрелища ошеломленный Точильщик отступил на шаг, собираясь бежать. Но за ним, сторожа дверь, стояли друзья графа, повинуясь приказу следовать за бледнолицым мужчиной, который войдет в дом. Глаза Точильщика метали молнии, а руки, внезапно опустившиеся в широкие карманы плаща, вновь появились с двумя пистолетами, нацеленными на Кожоля.
– Прикажи своим людям пропустить меня, или ты будешь убит, – сказал Шарль голосом, дрожавшим от бешенства.
Граф откинулся на спинку стула и засмеялся этой угрозе, говоря:
– А Пусета? Дурак!
Все произошло так быстро, что Точильщик сначала подумал лишь о грозившей ему опасности и средстве спастись. Но услышав имя любимой, он понял, что с ней что-то произошло, и оружие задрожало в его руке.
– Да, – продолжал Кожоль, – ты забываешь свою добрую малютку Пусету. Ведь она поплатится за твои необдуманные действия. Ну, бродяга! Отдай свое оружие этим господам и садись за стол. Мы потолкуем за бутылочкой вина о прелестной девушке.
В этом человеке – убийце и грабителе, ужасавшем села и деревни своими зверскими расправами, жило одно хорошее чувство. Глубокая любовь к комедиантке была единственной чувствительной струной его души, все остальное было ему – трын-трава. Он боготворил прекрасную блондинку со всею силою своего страстного, романтического сердца. Он чувствовал, что не стоит ее любви, но это и манило его: искренняя, беззаветно любящая и преданная женщина сумела покорить его неукротимую натуру нежным чувством. С нею он забывал, что он отверженный преступник; он чувствовал: счастье возможно для него, и всякая нечистая мысль покидала его в присутствии дорогого существа. Жажда крови, страх наказания, угрызения совести – все утихало мгновенно под сенью ее чистого, возвышенного чувства, и бесчеловечный разбойник обращался в покорного раба.
Мрачный, безмолвный, судорожно сжимая кулаки, Точильщик впился взглядом в Пьера, но словно не видел его. Мучительное беспокойство поглотило все его существо, и только одна мысль билась в голове.
– Что вы сделали с Пусетой?.. – повторял он, разбитый страхом за нее.
– Голубчик мой, мы – товарищи и я – умираем с голоду, так позвольте же нам поскорее проглотить что-нибудь. Что за глупости! У нас, слава богу, довольно времени поговорить о голубке… все приходит в свое время к тому, кто умеет выжидать… Вот я, например, не ждал ли одиннадцать месяцев, чтоб потребовать уплаты долга? Видишь, счастливая минута настала. Итак, пей и ешь… даже не ешь, если хочешь… Так как порции маловаты, то мы с друзьями с удовльствием воспользуемся твоим воздержанием.
Говоря так, молодой человек играл стаканом и вилкой, изображая чертовски голодного человека.
– Славное вино! – говорил он, щелкая языком. – Славное вино! Гозье! Рекомендую. Старое, цветистое, нежное, настоящее вино для знатока! Э-э! Точильщик, это ты подогревал ноги какому-нибудь гастроному, чтоб вытащить у него ключ от винного погреба?