Здесь действуют все те принципы, о которых я рассказал вам в описании четырехголосной фуги.
Первый раз тему интонируют виолончели, второй раз – альты, третий – вторые скрипки, четвертый – первые.
Но поскольку фуга вписана в жанр концерта, то ко всему сказанному ранее добавляется следующее: после изложения темы в четырех голосах всем оркестром начинают играть лишь три наших солиста. Они создают как бы оркестр в оркестре. Затем вступает весь оркестр, разрабатывая все мелодии фуги. И вновь три солиста. Фуга звучит то как космический исполин, то как игра детей в песочнице на Земле. Здесь идея концерта как согласия-соревнования достигает такого архитектурного совершенства, которое воспринимается на уровне борьбы микро- и макрокосма.
Здесь мне пришло в голову, что первую книгу на темы о восприятии искусства нужно прервать. И сделать это для того, чтобы… немедленно начать вторую. Почему вторую, а не продолжить эту? По нескольким причинам.
Первая причина заключается в том, что я очень нетерпелив. Мне не терпится узнать, не опоздал ли я. Не изменилось ли все настолько, что книга УЖЕ никому не нужна?
Вторая причина. Через два дня я уезжаю на концерты из Швеции в Рос сию. Я предложу ее к печати.
А третья, и самая главная, причина заключается в том, что тем людям, которые пройдут вместе с этой книгой по всем извилинам ее мыслей, чувств и звуков, может оказаться интересным узнать о некоторых тайнах конкретных произведений искусства и их создателей.
Например, почему великий русский композитор Петр Ильич Чайковский не писал музыки на стихи великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.
Никаких романсов! (Крохотный «Соловей» – не в счет.) Но вдруг создает две грандиозные оперы по Пушкину: «Евгений Онегин» и «Пиковая дама».
Сразу могу заинтриговать вас мыслью о том, что никто другой так, как Чайковский, не ЛЮБИЛ и одновременно не НЕНАВИДЕЛ Пушкина. Все творчество Чайковского – это гениальная борьба за и против Пушкина!!!
Или если все-таки попытаться ответить на вопрос о тайне смерти Чайковского.
Было ли это самоубийство?
Или смерть от холеры?
Или Чайковский был кем-то отравлен?
Это не праздные вопросы для того лишь, чтобы удовлетворить чье-либо нездоровое любопытство, но попытка понять некоторые самые важные моменты творческого процесса.
Ответ есть. И находится он в тайных знаках последнего произведения Петра Ильича. После ряда доказательств, которые я приведу вам, думаю, вы со мной согласитесь.
Чайковский сам закодировал этот ответ в партитуре «Патетической».
Или, скажем, почему величайшая из когда-либо написанных опер – опера Ж. Бизе «Кармен» – потерпела самый страшный провал на премьере. До того страшный, что Ж. Бизе не выдержал – умер ровно через три месяца после дня премьеры.
Я осмелюсь высказать самые дерзкие предположения. И попытаюсь доказать, что я прав. Достаточно сказать, что в период газетной травли ни самый главный музыкальный критик страны – замечательный композитор (и друг Бизе) Камилл Сен-Санс, ни автор оперы «Фауст» любимец Франции Шарль Гуно не написали ни единого слова в защиту Ж. Бизе и его оперы. (Они не написали ничего плохого. Они вообще ничего не написали.) Чего и кого они боялись?
Осмелюсь только утверждать, что у них действительно были все основания для страха.
Ж. Бизе. Кармен. Большой театр. Е. Образцова
Что же такого «вытворил» Бизе в своей опере, что она стала его убийцей? Ведь Бизе покинул этот мир, когда ему было только
37 лет. Критики писали о том, что «Кармен» – опера аморальная. Но ведь это – откровенный абсурд! Особенно на фоне канканов, оперетт, комедий, образа жизни, характерных для Франции времени премьеры «Кармен» (1875 год). Какое отношение к скандалу имеют авторы либретто оперы Галеви и Мельяк?
Что такое особенно страшное для Франции закодировал Бизе в своей музыке? И кого на самом деле любила Кармен? И символом чего является Кармен?
Какова роль одной очень странной героини оперы, которая никогда не появляется на сцене, однако руководит ходом действий. В опере есть даже эпизод, за который, живи Бизе в Советском Союзе, он угодил бы в ГУЛАГ без права переписки.
О музыке как сильнейшем лекарственном средстве. О том, как одна симфония спасла человека от самоубийства. И может помочь очень многим в трудную минуту. О разных музыкальных произведениях в борьбе против разных заболеваний.
И о многом, многом другом.
До встречи во второй книге.
Вместо послесловия
Я знаю, почему я не поставил здесь точку. Та же история происходит со мной на концертах. Мне всегда очень трудно заканчивать встречи. Доверив людям так много из пережитого, выстраданного, трудно сразу расстаться с ними. И если я чувствую, что слушатели прониклись теми же чувствами, то сделать это еще сложнее.
С мыслью великого философа Лейбница о том, что «музыка – это скрытое арифметическое упражнение души, которая вычисляет, сама того не зная», не просто согласен, но понял это всей своей жизнью. И даже убедился в том, что музыка может совершить такую революцию в этом душевном вычислении, что порой даже трудно предсказать, какой уровень творческих сил и энергии может пробудиться в человеке, от крывшем для себя музыку.
В 12 лет я испытал сильнейшее потрясение.
У меня был сосед – старше меня на три года. Несмотря на то, что мы жили рядом, учились в одной и той же школе, говорили на одном языке, различий между нами было столько, словно мы вышли с разных планет. Я играл на скрипке и фортепиано, писал стихи, сочинял музыку. И мои родители делали все, чтобы я рос человеком искусства с самого раннего детства, – водили меня на концерты, театральные спектакли, в музеи.
Совсем не так было в семье моего соседа.
Отец – алкоголик, пропивавший до последней копейки свою нехитрую зарплату, постоянно бил свою жену и четверых несчастных детей. Дети росли, по сути, бездомными – их воспитывала улица. Чтобы как-то выжить, их мать – жена алкоголика тетя Шура – работала дома, обстирывая почти весь район. Она так мало брала за свою работу денег, что даже другие бедные люди предпочитали отдавать ей свое белье и платить 30 копеек, чем стирать самим.
Не было в доме никаких удобств, даже воду нужно было таскать из колонки со двора. У тети Шуры были вечно красные и опухшие от воды руки.
А в единственной комнате, которая была кухней, прачечной, столовой и спальней, совершенно невозможно было находиться: от бесконечного пара перекрывало дыхание, пахло одновременно грязным и чистым бельем, скользкие, пропитанные миллионами скверных запахов стены вызывали чувство брезгливости.
Мой сосед к тому времени уже успел пересидеть в нескольких детских тюрьмах. А в перерыве между отсидками не знал, куда деваться. Дома – жутко, а на улице… ну сколько времени можно пробыть на улице? Единственное место, где он чувствовал себя уютно, – это наша квартира. Мне было очень жалко Витьку, и я старался развлечь и накормить его (он всегда был безумно голоден).
Я смотрел на него и думал, что жизнь – это лотерея, и он, в отличие от меня, вытащил несчастливый билет. Даже моя мама, уходя на работу, часто говорила о том, что из еды я должен разогреть, то есть чем мы с Витей пообедаем.
Однажды, когда он пришел ко мне в гости, я отправился разогревать еду, а Витя принялся рассматривать предмет моей особой гордости – альбом марок.
В те тяжелые, нищие годы марки воспринимались как посланцы из другого мира. При помощи марок можно было совершить путешествия в другие страны, побывать в музеях, отправиться на машине времени в гости в доисторические времена.
Память на всю жизнь запечатлела, как папа, мама и я сидим вечерами рядом, держим альбом и, рассматривая марки, фантазируем. На улице – темно и холодно, в доме – полумрак, лишь над марками – старая лампа.
В доме тоже холодно, но мы сидим, прижавшись друг к другу, мы – далеко, в жарких странах, рассматриваем пирамиды, сфинксов, Тадж-Махал.
Витя тоже любил рассматривать альбом и продолжал это делать, пока я разогревал пищу.
Мы с ним поели, и он неожиданно заторопился домой. Я был несколько удивлен этой спешкой, мы ведь были одни, а идти-то ему некуда. Причину его спешки я понял на следующий день, когда открыл альбом. Марок не было. Кое-что, правда, оставалось, но все лучшее: живопись, страны, пальмы, Тадж-Махал, собор Святого Петра, сказки Андерсена и картины художников – все исчезло.
Потрясение мое было так велико, что с того момента я навсегда утратил всякое желание даже видеть марки.
Должен сказать, что в своих мыслях и представлениях я был настолько чист, что когда открыл альбом и не увидел любимых марок, то пытался понять, что я мог с ними сделать.
Я готов был скорее признать себя лунатиком, ночью бессознательно раз дававшим марки прохожим, чем заподозрить кого бы то ни было. Мысль о Витьке даже не пришла мне в голову.
Но она пришла в голову вернувшимся с работы моим родителям.
Узнав о том, что вчера Витя был у меня в гостях, они отправились разговаривать с ним.
Через несколько дней появились три марки, помятые, трагически одинокие, потерявшие для меня всякую связь с коллекцией, вечерними путешествия ми и той тихой невозвратимой радостью путешествия, фантазий, сказок. Остальные марки Витька успел продать.
И что же было нам делать? Идти в милицию? Чтобы Витьку в очередной раз посадили?
Решили, вздохнув, что ничего уж не поделаешь, не судьба. А вот Витьку придется в гости никогда больше не приглашать. В это время у меня наступил период, который есть в жизни каждого, кто входит в мир музыки. Я называю этот период «космическим».
Это когда юный музыкант открывает для себя две очень важных вещи. Первое открытие – «Лунная соната» Бетховена, а второе – что я САМ могу (!!!) ее сыграть.
После этих двух открытий обычно наступает эпизод, когда все-все-все на свете воспринимается как досадная помеха на пути к бесконечному наслаждению от безостановочной игры этой музыки. Примерно через месяц после начала моего «лунного» помешательства в самый разгар священного ритуала – звонок в дверь. Самое неожиданное, что передо мной – Витька. После злополучной истории с марками прошло больше полугода. И, естественно, Витька не только не приходил, но старался не попадаться нам на глаза. (Мы, разумеется, ничего бы с ним не сделали, но он-то об этом не знал!)