Долго я бродила по городу, не зная, где голову приткнуть, наконец очутилась в скверике против Царскосельского выхода, села на скамеечку и принялась плакать. Ко мне подсела какая-то барыня, поглядела так жалостливо да и говорит: «Чего это вы, голубушка, плачете?» Я еще пуще. «Да вы скажите, быть может, я чем помогу». И такой показалась она мне участливой, и так тяжело было на душе, что я возьми да и расскажи ей все, вот как тебе. Она выслушала меня, да и говорит: «Да! Дело ваше сурьезное. В деревню ехать не к кому да и незачем. Здесь места с таким паспортом не найдете, впрочем, вы уже и пробовали. А все-таки, если хотите, я помочь могу». — «Милая барышня, — воскликнула я, — век буду Бога молить, помогите». — «Вот что, вы не маленькая, и я вам по-честному все скажу. Есть у меня на примете один старичок, добрый и богатый. Любит он особенно невинных, а за невинность заплатит вам двадцать пять рублей. Если вообще хотите, то можете переселиться ко мне. Я одену вас чистенько, дам комнату и кормить стану, ну а иногда, когда по вечерам приезжают гости, так уж вы не противьтесь, будьте ласковы с ними, и от них вам перепадать будет немало. Жизнь легкая, веселая, а впрочем, вам идти некуда. Ну что же, согласны вы?»
Я долго молчала, понимая, на какой путь зовет она меня. Куда было деваться? Куда идти? В воду, в петлю, под трамвай? И я с тяжелым сердцем согласилась.
И вот, Катя, уже год, как я живу здесь. И тошно мне, и скверно, а куда сунуться? Что впереди? Протяну еще лет пять, а там истаскаюсь, может, заболею, и предложит мне наша хозяйка сначала перебраться из этой комнаты в общую, а там скажет, как говорила Каролине Карловне: «Ты, Нюша, уже устарела, гостям ты больше не нужна, никто на тебя и смотреть не хочет, ты отдохнула, пожила вволю, и будет, пора и на покой, ты мне больше не нужна». И что тогда, куда идти? Здоровая не будешь, от работы отвыкнешь… Одно останется, что руки на себя наложить…
— А ты будь умной, Нюша, не бросай деньги, а подкапливай под старость, ведь от гостей тебе, красавице, поди, немало перепадает.
— Конечно, Катя, перепадает; да вон, видишь, на столике трешка, может, вчерашний, уходя, оставил. Да только я не умею деньги держать, как-то все уходят. Выйдешь на улицу, увидишь старушку, похожую на маменьку, и отдашь все, что в кошельке. А иной раз мальчик попадется схожий с Алешенькой, таким, каким он в моей памяти удержался… — И Нюша глубоко вздохнула.
На улице давно спустились сумерки. На промерзлом стекле окна тысячами огней переливались газовые фонари, в комнате стало почти мрачно.
— Послушай, Нюша, дай мне эти три рубля до завтра, я ей-богу отдам. Сижу без гроша, а этот Серега как прорва: ему денег не напасешь.
— Ладно, бери, Катя!
За дверью послышался голос хозяйки:
— Катька, Нюшенька, одевайтесь скорее, там хорошие гости приехали, живо, живо в гостиную, они заказали уже вино и харчи.
Катя побежала одеваться, а Нюша заперла ларчик, помыла руки и лицо, напудрила нос, провела карандашом по бровям и, надев ярко-зеленое платье, направилась в «зал».
Приехавшая компания из шести человек уже гоготала с девицами, слышался визг, и один из них, сев за пианино, забарабанил «Дунайские волны». Нюша незаметно вошла, села в уголок и, словно не замечая шума и треска, унеслась далеко мечтой. Грезились ей милое село, родной Волхов, белокурый Алешенька.
К ней подошел гость:
— Что это вы, барышня, точно аршин проглотили? Пляшите, веселитесь, пейте, за все плачу!
И, схватив Нюшу за руки, он притянул ее к себе, грубо облапал и завертел по комнате. Бедная Нюша!
Заповедь деда
Сереженька, мой мальчик дорогой. Ты сладко спишь сейчас, раскинувшись в кроватке. Мамы твоей нет — она ушла, а я, твой старый дед Иван, охраняю твой сон.
В квартире нашей тишина, и лишь студеный гул людских голосов глухо доносится до моего притупившегося слуха из верхних этажей этого парижского полукартонного дома. К наступившему времени я превратился в немощного, больного старика, покорно ждущего смерти. Все летит, хорошее осталось позади, будущего у меня нет, впрочем, какое же будущее может быть у семидесятишестилетнего старца? Но не всегда так было! Еще каких-нибудь десять лет тому назад я был здоров и силен, обладал крупным состоянием, видным положением и не помышлял, конечно, о теперешней своей участи. Впрочем, роптать не следует, так как великое множество людей нашего круга находится в положении куда худшем, чем мое. Твоя мама, моя дочь, лелеет, как может, мою старость, но и ей, бедняжке, нелегко.
Сереженька, мне пришла мысль в голову. Ведь пройдет еще лет двадцать, ты превратишься во взрослого человека, меня, конечно, к тому времени давно уже не будет на свете, и, слушая рассказы своей мамы обо мне, ты, быть может, узнаешь о грустной судьбе моей, а может, даже над ней и призадумаешься. Между тем, любя маму и тебя всей душой, мне хотелось бы хоть чем-нибудь облегчить твою жизнь. Теперь я нищ, а потому деньги — этот существенный источник человеческого благополучия — не могут быть мною тебе завещаны. Но я додумался до другого! Помимо денег имеются в жизни людей и иные немалые ценности в виде ума, характера, житейского опыта и т. д. Не в силах моих передать тебе ум и характер. Эти свойства даются людям Господом Богом при рождении, но опыт, этот бесценный результат долго наблюдавшего ума, может при известных условиях передаваться. И вот я решил твердо, во имя любви к тебе, подарить тебе, своему ненаглядному внуку, все, чем обладаю, свой опыт семидесяти шести лет полной множеством событий жизни. Я говорю, что передача эта возможна лишь при известных условиях, а именно: безграничной, легкой, нерассуждающей в тебе веры в то, что каждое слово в этих записках строго обдумано, взвешено и, конечно, до конца правдиво и искренно.
От мамы своей ты узнаешь, что я был неглупым, неувлекающимся, а спокойно-уравновешенным человеком, из чего ты поймешь, что всякое выставляемое мною здесь жизненное положение, прежде чем быть высказано, всесторонне мной рассмотрено, проверено и взвешено. В этом случае я был сугубо осторожен, так как предполагаю, что записки эти послужат тебе жизненным катехизисом, и это обстоятельство я ни на минуту не упускаю из виду.
Не думай, Сереженька, что жизнь, эволюционируя, в корне изменяется. Будь это так, и мой личный жизненный опыт свелся бы на нет, не принеся тебе пользы. Но это не так. Может видоизмениться темп жизни, технические завоевания могут наружно видоизменять ее, под влиянием науки могут перерождаться взгляды людей на те или иные жизненные явления, но сущность, остов, сокровенные двигатели душ человеческих неизменны во все времена и эпохи. Это умение души, подобно инстинктам, может под влиянием требований культуры данного века маскироваться в разные наряды, но как в минуты сильнейшего волнения оголяется душа отдельного человека, так и при мировых потрясениях обнажаются души целых народов. И в обоих случаях спадают маскарадные покрывала, и души людские проявляются и в XX веке таковыми, каковыми они были и век, и два, и более тому назад.
Вот почему те семьдесят пять лет, что лежат между нами, вряд ли послужат помехой тебе. Верь своему деду и пойми, что ни расчет, ни поза не руководят им, а лишь живейшая кровная любовь к тебе, мой мальчик, мой родной и славный Сереженька. Запомни и уверуй в намеченные здесь мною тезисы, и тебе не придется сызнова открывать Америку, тебе не придется платить жизни тяжкой дани в виде бесплодных исканий и трудных разрешений, так называемых проклятых вопросов. Ты вступишь в жизнь и поведешь ее уверенно и смело, минуя горечь разочарований и доведя до минимума количество ошибок в ней. Наш соединенный столетний опыт да предохранит тебя, мой мальчик, от неизбежных без него промахов и да послужит тебе верной опорой в странном и непонятном процессе, именуемом жизнью. В двадцать один год, то есть в день твоего совершеннолетия, мама твоя передаст тебе эти записки — подарок твоего деда. В ту пору они не порадуют тебя! Пробежав эти записки рассеянным взглядом, ты отложишь их на заднюю полку, но чем дальше, тем чаще ты будешь возвращаться к ним, и лишь к тридцати годам примерно ты оценишь их полностью и поймешь, что не так уж убог был подарок старого деда.
Я не буду рассказывать тебе подробно, как и почему я пришел к тому или иному заключению. Попытайся я сделать это, и мне пришлось бы исписать тысячи страниц, да и, быть может, за неимением литературного таланта эта работа не удалась бы мне вовсе. Вот почему я предпочитаю преподносить тебе уже готовые выкладки, а ты, Сереженька, верь им, но не доискивайся тех путей, по коим я пришел к тому или иному выводу.
Итак, первое, о чем я заговорю, это, конечно, о любви, так как это чувство занимает всякого человека, едва вступившего в жизнь. Мои личные наблюдения над ним таковы: чувство это, несомненно, имеет своей базой половую почву, что не мешает ему проявляться и до половой зрелости и после ослабления половых способностей. Порукой сему служит полное отсутствие представления этого чувства у людей, с детства оскопленных. В зависимости от склонностей характера и чисто физиологической структуры организма чувство это видоизменяется от нежно-платонического до скотско-примитивного. Как общее правило, в юности люди более склонны к эстетике, а посему, глядя на многое сквозь розовые очки, они идеализируют и любовь! В свое время, Сереженька, я обожествлял двух девушек, но разлюбил их мгновенно, ту и другую по вздорным поводам: у первой из них, игравшей со мной в четыре руки на фортепьяно, я заметил круги пота под мышками белой блузки; ко второй я остыл моментально, усмотрев на одной из ее туфель искривленный каблук. Между тем обе девушки были во всех отношениях достойны всякого внимания. Из этих общих рассуждений может возникнуть вопрос: что же вообще представляет из себя женщина? Не верь, Сереженька, сторонникам женского равноправия. Оно немыслимо, ибо природа мужчины и женщины глубоко различна. Женщина по умственной и душевной конструкции своей резко отлична от мужчины, причем разность эта вовсе не выработана вековыми условиями женского существования, а предрешена заранее и навсегда природой. Логический ход мышления женщин, их обычная склонность к мелочности, частая вздорность, какая-то болезненная забота о своей внешности, врожденная склонность к позе, наконец, отсутствие потребности, а нередко и брезгливость к частым переменам объектов своей любви — все это делает их резко отличными от нас, мужчин.