Тайны инквизиции. Средневековые процессы о ведьмах и колдовстве — страница 130 из 162

[303]. Надо полагать, с таким же легким сердцем он должен торжествовать при мысли о той нищете и позоре, которые ждут его детей. Похоже, что все можно превратить в аргумент, и даже самый безумный довод может быть убедительным для того, кто его применяет. Пенья предельно ясно дает это понять.

Невиновный человек может подвергнуться искушению спасти свою жизнь при помощи лжи, сделав желаемое признание, и, возможно, многие избегли сожжения таким образом. Эту возможность схолиаст тоже надлежащим образом рассматривает. Он ставит вопрос: оправданно ли для человека, оговоренного лжесвидетелями, спасать свою жизнь, признаваясь в преступлениях, которых не совершал?[304] Он утверждает, что, поскольку репутация – внешнее благо, каждый волен пожертвовать ею, чтобы избежать болезненных пыток или спасти свою жизнь, которая является самым драгоценным достоянием. В этом утверждении схолиасту недостает его обычного правдоподобия. Он совершенно упустил из виду вот что: независимо от того, сознался или нет невиновный человек, сожгли его на костре или до конца жизни посадили в тюрьму, его репутация в любом случае уничтожена. Об этом позаботятся инквизиторы. Его молчание интерпретируется как нераскаянность. Но очевидно, что сам Пенья не вполне удовлетворен тем, что советует. Он немного колеблется. Хоть он и сильный пловец, но водоворот казуистики начинает причинять ему затруднения. Похоже, здесь он разворачивается в попытке вернуться на берег. «Тот, кто подобным образом обвиняет сам себя, – заключает он, – совершает простительный грех против любви, которую должен проявлять к себе, и лжет, сознаваясь в преступлении, которого не совершал. Эта ложь особенно преступна, когда она говорится судье, ведущему допрос по закону, ибо тогда она становится смертным грехом. И даже если бы этот грех был простительным, непозволительно было бы совершать его ради того, чтобы избежать смерти или пытки. Следовательно, какой бы тяжелой ни казалась в таких обстоятельствах смерть невиновного человека, обвиненного как negativus, его исповедник должен убедить его не возводить на себя ложных обвинений, напомнив ему, что, приняв смерть со смирением, он получит венец бессмертия как мученик».

Словом, сжигание на костре за несовершенное преступление – это благо, привилегия, слава, которой нужно наслаждаться с глубокой благодарностью по отношению к обеспечившим ее инквизиторам. Невозможно не испытывать глубокого сожаления при мысли о том, что самому схолиасту было в этой славе отказано.


Человек считался relapsus – вновь впавшим в ересь – не только если он уже был прощен после признания в ереси (как в случае с тем, кто сам явился с повинной, воспользовавшись эдиктом милосердия), но и если он уже отрекался от ереси, в которой его серьезно или очень серьезно подозревали. И не имело никакого значения, является ли ересь, в которой его обвиняют сейчас, той же самой, в которой его прежде подозревали, или совершенно новой. Более того, для обвинения отрекшегося от ереси человека в возвращении к ней было достаточно доказать, что он имел связи с еретиками.

Кроме того, человека считали relapsus в случае появления официального доказательства того, что он действительно совершил ересь, от которой отрекся в качестве подозреваемого, пусть даже его поведение после отречения было совершенно безупречным. Считалось, что новые доказательства, хоть и полученные после отречения, обнаруживают истинную вину человека и показывают, что ему вынесли слишком мягкий приговор, позволив отречься просто по подозрению[305]. По сути, считалось, что он действовал с дурными намерениями по отношению к инквизиторам, что он не сознался в своем грехе, когда ему давали такую возможность, что попытался обманом не дать своему имуществу перейти в казну после конфискации. Поскольку он не сделал полного и честного признания, то мог безусловно считаться нераскаявшимся еретиком, для которого не существовало милосердия – или существовала лишь небольшая его толика, как вскоре увидим.

Доказательство своей невиновности под присягой влекло за собой те же последствия, что и отречение для человека, против которого позже были выдвинуты доказательства его ереси. Процитируем пример, который приводит Пенья: если человека подозревают в мнении, что к еретикам нужно относиться терпимо, и если после доказательства своей невиновности в преступлении против веры, содержащемся в таком мнении, будет доказано, что его действия или слова на самом деле выражали подобное чувство, то его должно считать еретиком, вновь впавшим в ересь. Торквемада помимо этого указывал, что любой, кто после примирения с церковью не понес наложенное на него наказание или любую его часть, должен считаться вернувшимся к ереси. Доводом, очевидно, служило то, что отказ понести наказание демонстрирует отсутствие истинного раскаяния, которое можно объяснить лишь одной причиной.


Вновь впавшего в ересь еретика, как только его вина была должным образом доказана, следовало «передать мирскому суду», даже если он демонстрировал раскаяние или давал обещания на будущее – «Sine audientia quacumque»[306], пишет Эймерик[307]. «В сущности, – добавляет его комментатор, – достаточно того, что подобные люди уже единожды обманули церковь, сделав ложное признание»[308] – утверждение, диаметрально противоположное предписанию основателя христианства на предмет прощения. Все милосердие, которое они гарантировали вновь впавшему в грех еретику, признавшемуся и выразившему раскаяние, – это милость быть задушенным у столба, прежде чем его тело сожгут.

Эймерик предписывает инквизиторам следить за тем, чтобы заключенного навещали и беседовали с ним о презрении к этому миру, несчастьях земной жизни и радостях рая. Следует дать ему понять, что у него нет надежды избегнуть смерти, и побуждать его к тому, чтобы привести в порядок дела совести. Ему нужно разрешить исповедаться и причаститься, если он просит об этом со смирением. Кроме того, инквизиторам рекомендовалось не посещать заключенного лично, чтобы их вид не возбуждал гнева приговоренного и не отвращал его от мыслей о терпении и раскаянии, которые следовало ему внушать. Похоже, у инквизиторов не было иллюзий хотя бы касательно того, какие чувства их вид вызывал у их жертв, но они могли переносить это с христианским смирением – возможно, даже с ощущением мученичества, которое обычно испытывает неправильно понятый или недооцененный человек.

После нескольких дней такой подготовки заключенного к смерти инквизитору следовало сообщить гражданскому суду день, час и место передачи им еретика. Одновременно следовало объявить об этом народу и пригласить людей присутствовать при этом, так как инквизитор будет читать проповедь о вере, и присутствующие получат обычное в этих случаях отпущение грехов[309].

Сейчас не стоит вдаваться в подробности этой страшной церемонии и жутких, почти театральных формальностей, из которых состоял величайший ужас, возникший в недрах христианства, – аутодафе. «Какой-нибудь азиат, – писал Вольтер, – прибыв в Мадрид в день аутодафе, засомневался бы в том, куда он попал – на торжество, религиозный праздник, жертвоприношение или сцену массового убийства. Этот день был одновременно всем перечисленным. Монтесуму упрекают в том, что он приносил пленников в жертву богу. Что бы он сказал, став свидетелем аутодафе?»[310] Позже у нас будет повод рассмотреть эти детали. Сейчас слова инквизиторов нас заботят больше, чем их деяния, а касаясь темы законов, управлявших аутодафе, нужно поговорить о самой невероятной уловке, посредством которой святая палата избегала – буквально – нарушения правил.

Ничто в законодательстве инквизиции так сильно не отдает лицемерием, как вопрос передачи еретика мирскому суду. Это новейшее достижение в науке, которую принято называть «иезуитством» и которую, на наш взгляд, столь же справедливо и к месту можно назвать «доминиканством». Однако было бы весьма опрометчиво заявлять, что этими людьми двигало осознанное лицемерие. Разумеется, из их свода законов нельзя сделать такой вывод. Ответственность за то, что они совершали, следует возложить не на лицемерие, а на глупость – глупость человека, одержимого одной идеей, человека, способного воспринимать проблемы исключительно по одной.

Инквизиторы были одержимы страстью к формализму, к тому, чтобы процедура скрупулезно соблюдалась в соответствии с буквой закона, и оправдывали свой обман и извращение духа закона безумными доводами, которые должны были звучать убедительно хотя бы для них самих, поскольку их невероятная ученость была затуманена прорывавшимся сквозь нее фанатизмом.

Мы говорим, что эти аргументы должны были звучать убедительно для самих инквизиторов, потому что находим их в книгах, не предназначенных для чтения кем-либо еще, кроме инквизиторов и богословов. Поскольку эти книги никто не собирался представлять миру, нельзя подозревать инквизицию в том, что она намеренно и лицемерно прибегала к софистике с целью одурачить ум мирянина. Дурачили они сами себя – теми доводами, которые сами же и выдумывали; и, хотя нельзя отрицать, что они практиковали обман, который должен вызывать презрение у всякого мыслящего человека, следует помнить, что этот обман был в первую очередь самообманом, и он поджидает любого фанатика, каким бы ни был предмет его фанатизма. Если долго и пристально смотреть на предмет, он становится размытым и нечетким.


Ecclesia abhorret a sanguine[311]. Вот каким принципом они руководствовались. Подумать только!

Принцип, согласно которому христианин не должен быть виновен в кровопролитии или причинении смерти своему собрату, уже неоднократно упоминался на этих страницах. Мы видели, как на самой заре христианства отказ его последователей носить оружие на службе государству привел к разногласиям с римскими властями и, будучи истолкован как неподчинение, стал одной из причин для гонений, которым христиане подвергались в I–II веках. Со временем под грузом требований нашего бренного мира христианин был вынужден отказаться от этого прекрасного и высокогуманного идеала. Вскоре он не только покинул его под давлением целесообразности, но и во