Исидор Лёб так цепко держался за теорию, что дело о святом дитяти было сфабриковано Торквемадой, что не позволил поколебать свою убежденность даже откровениям, содержавшимся в записях суда над Юсе, когда они были обнаружены. Он хватается за это заявление Юсе и заявляет, что подобная клятва – вопиющая нелепость, из чего он делает вывод, что в этом, как и во всем остальном, Юсе лжет[400].
Критика этого досье со стороны Лёба заслуживает слишком большого интереса, чтобы обойти ее вниманием, и вскоре мы вернемся к ее рассмотрению. А пока что можем позволить себе отступление, чтобы поразмыслить над пунктом, на котором он основывает так много аргументов, доказывающих ложность всей остальной истории.
Если бы мы согласились с Лёбом в том, что в этот момент Юсе лжет, то это все равно не доказывало бы ничего в отношении других его показаний, и уж точно не говорило бы о том, что Торквемада выдумал все дело. Если предположить, что рассказ о клятве хранить молчание в течение года после ареста – ложь, то вполне можно утверждать, что Юсе лжет в надежде, что это оправдает его прежнее молчание и склонит инквизиторов проявить к нему снисхождение за это молчание. Отметим, что он предваряет свое признание этим оправданием как раз в тот момент, когда просит инквизиторов дать ему обещание простить его, если он расскажет все, что ему известно.
Но действительно ли он лжет? Нам кажется, что Лёб, придя к этому заключению, либо пропустил, либо недостаточно обдумал следующее заявление в признании Юсе: «Юсе Тасарте… отправился совершать магический обряд, чтобы инквизиторы никому из них не могли причинить вред, а если и попытаются, то сами сойдут с ума и умрут в течение года». Это, конечно же, означает «в течение года с попытки причинить кому-либо из них вред», а это, в свою очередь, подразумевает в течение года с момента ареста любого из них.
Тот факт, что сегодня мы не верим в действенность магических ритуалов Тасарте и в способность его колдовства с применением облатки и сердца совершить обещанное, не является причиной предполагать, что сам Тасарте не был твердо убежден в том, что его магия возымеет действие. Наоборот, он и его товарищи должны были твердо в это верить, иначе они ни за что не стали бы подвергать опасности свою жизнь в таком рискованном деле. Тасарте верил, что обряд наделит их всех неуязвимостью от преследования инквизиции, и, если кто-то из инквизиторов попытается нарушить эту неприкосновенность, он должен сойти с ума и умереть в течение года после ареста любого из сообщников Тасарте. Следовательно, в случае ареста все, что нужно, чтобы в конечном итоге освободиться, – это упрямо скрывать от инквизиторов все сведения об этой магии, пока не закончится срок ее действия.
Если как следует над этим поразмыслить, то похоже, что клятва, которую, по словам Юсе, наложил на них Тасарте, не только вполне вероятна, но и неизбежна. Участники дела должны были дать подобную клятву, чтобы обеспечить действенность заклинаний в случае ареста кого-либо из них. Трудно представить, чтобы Тасарте был обычным шарлатаном, втайне насмехавшимся над своими простодушными жертвами ради денег, которые мог от них получить; трудно, потому что он имел дело с относительно бедными людьми, и полученное от них вознаграждение было бы совершенно несоразмерно риску, которому он подвергался. Но даже если допустить это предположение, разве не должны мы прийти к выводу, что, будучи шарлатаном, Тасарте очень старался бы казаться искренним и потребовал бы клятвы, как если бы он был искренним в самом деле?
То, что инквизиторы лишь теперь воспользовались серьезным признанием Юсе фальшивому раввину Аврааму в Сеговии, кажется весьма необычным и требует объяснений, которых мы дать не можем. Правда, признание это было весьма туманным, но из показаний Са от 19 июля (а может, и раньше) инквизиторы получили необходимое им связующее звено. Однако они затрагивают эту тему лишь 16 сентября, когда посещают Юсе в камере. Они спрашивают его, помнит ли он, что, находясь под арестом в Сеговии, говорил о делах, касающихся инквизиции, и с кем он их обсуждал.
Его ответ ясно дает понять, что даже сейчас он не подозревает, что «раввин Авраам» был агентом святой палаты. Он говорит, что заболел в тюрьме и думал, что умрет, и потому попросил лечившего его врача уговорить инквизиторов позволить какому-нибудь еврею навестить его, чтобы вместе помолиться; дальнейшие его признания касательно того, о чем он говорил с «раввином», полностью подтверждают показания монаха Алонсо Энрикеса и врача Антонио де Авилы.
Инквизиторы просят Юсе пояснить три еврейских слова, которые он использовал тогда: mita, nahar и Otohays. Он отвечает, что они относятся к распятию мальчика, о котором он рассказал в своем признании[401]. На этом этапе, похоже, выясняется, что признания Бенито под пытками в Асторге (когда, по его словам, он рассказал достаточно, чтобы его сожгли на костре) ограничивались лишь найденной при нем облаткой и что до этого момента он ничего не рассказал о распятии мальчика. Это предположение скорее усугубляет таинственность некоторых частей дела, а не проясняет их, так как оставляет нас в полном неведении касательно того, как прокурор Гевара сумел девять месяцев назад вставить в свой обвинительный акт подробности «колдовских ритуалов с облаткой и сердцем христианского мальчика».
Из того, что Бенито рассказал Юсе в тюрьме, мы вполне можем предположить, что Бенито – доносчик; но с учетом того, какой оборот приняло судебное разбирательство, это предположение становится несостоятельным. Конечно, возможно, что упомянутые подробности узнали от других арестованных или что сам Бенито рассказал о них, а потом отказался подтвердить свои признания. Но мы можем лишь указать на эти вероятности, и не более того.
Фактом остается то, что 24 сентября инквизиторы сочли необходимым подвергнуть Бенито Гарсиа пытке, чтобы получить от него признания, относящиеся к распятию. И на дыбе Бенито признается, что он, Юсе Франко и прочие распяли мальчика в одной из пещер по дороге в Вильяпаломас, на кресте, сделанном из дышла и оси от повозки, связанных вместе пеньковой веревкой; что сначала они привязали мальчика к кресту, а затем прибили к нему его ступни и кисти, а поскольку мальчик кричал, они заткнули ему рот или задушили его (lo ahogaron); что все происходило ночью при свете свечи, которую сам Бенито добыл в церкви Санта-Мария-де-ла-Пера; что вход в пещеру был завешен плащом, чтобы свет не был виден снаружи; что мальчика били ремнем и надели на него терновый венец – в поношение и в насмешку над Иисусом Христом и что они унесли тело и закопали его в винограднике неподалеку от Санта-Мария-де-ла-Пера[402].
Есть некоторые несоответствия между деталями этого дела, описанными Бенито, и тем, что говорил Юсе. Второй не упомянул, что руки и ноги ребенка прибили к кресту, – по его словам, их просто привязали к нему. Не сказал он и о том, что ребенка задушили; с его слов выходит, что мальчик истек кровью после того, как ему вскрыли вены на руках, – Бенито же об этом не упоминает. Но что касается удушения, то, применяя слово ahogaron, Бенито, возможно, имеет в виду, что крики ребенка пытались заглушить; эта деталь подтверждается словами Юсе, что ребенку сунули в рот кляп.
Заключенным явно сообщили, что Бенито подвергся пыткам. Вполне возможно, это сделали для того, чтобы внушить им страх и заставить без дальнейшего промедления во всем сознаться. Однако не похоже, чтобы они были очень уж напуганы перспективой подвергнуться тем же страданиям, если судить по Гарсиа Франко. По хитроумному плану инквизиторов этому заключенному позволено было на следующий день (в воскресенье) пообщаться с Юсе. В ходе их беседы Гарсиа настоятельно советует все отрицать под пыткой, если их ей подвергнут[403], из чего становится ясно, что он понятия не имеет, до какой степени Юсе уже развязали язык.
В следующую среду пыткам подвергают Хуана Франко, и он в целом подтверждает то, что уже узнали от остальных. Он признается, что он, Юсе Франко и несколько других евреев и христиан распяли мальчика в пещере Карре-Оканья с правой стороны от дороги из Ла-Гардиа в Оканью; что они распяли его на кресте, сделанном из двух досок оливкового дерева, связанных пеньковой веревкой; что они высекли его веревкой и что Юсе присутствовал при том, как Хуан вырезал у ребенка сердце, – более полная информация об этом содержится в признании этого человека (и снова в досье попала лишь та его часть, которая относится к участию Юсе в преступлении). Хуан Франко утверждает, что магический ритуал проводился с сердцем для того, чтобы инквизиция не могла преследовать их. На следующий день это признание было должным образом подтверждено[404].
В пятницу той же недели инквизиторы пытают Хуана де Оканью и добиваются от него признания, которое в целом совпадает с уже полученными сведениями. Он рассказывает, как он вместе с остальными распял мальчика в пещере Карре-Оканья; что они били его веревками, когда он висел на кресте; что они вырезали у него сердце и собрали его кровь в котелок; что дело было ночью и у них был свет и что, сняв тело с креста, они закопали его недалеко от Санта-Мария-де-ла-Пера; все это полностью изложено в его признании[405].
Поскольку Оканья в своем признании говорил об облатке, отправленной в Самору Абенамиасу, 11 октября его вновь допрашивают по поводу этой детали. Его спрашивают, знает ли он, как это было сделано. Он отвечает, что слышал, как Алонсо Франко и евреи (то есть Са Франко и его сыновья Юсе и Мосе), Тасарте и Перехон говорили, что собираются это сделать, но не знает, доставили ли облатку или избавились от нее каким-то иным образом. Настойчивость, с которой возникает этот предположительно незначительный вопрос (особенно если вспомнить, что у самих инквизиторов имелась облатка, найденная у Бенито во время его задержания), наводит нас на мысль, что они пытались выяснить, была ли эта освященная облатка той самой, которую отослали и о которой говорилось в показаниях. Учитывая промежуток времени, прошедший между отправкой той облатки и арестом Бенито, они могли прийти к вполне резонному выводу, что найденная у Бенито облатка