Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина — страница 81 из 88

ствительно долгими…

С тех пор пропусков в «ритуальных» телефонных звонках не было – может быть, за исключением тех случаев, когда Шебаршин куда-нибудь уезжал.

Если же Салганик улетала куда-нибудь сама, то обязательно звонила ему, произносила что-нибудь шутливое, – иногда загадочное, иногда ерническое, иногда стихотворное, все зависело от обстоятельств, – и по законам востоковедческого братства спрашивала, что Шебаршину привезти.

Иногда он просил привезти чаю, – при этом специально подчеркивал: «Только хорошего», – хотя мог бы и не подчеркивать, Салганик знала толк в чае и плохого не привозила, – иногда пластинку, иногда книгу…

В тот январский холодный день Мариам Салганик улетала в Индию и перед тем, как отправиться в аэропорт, позвонила Шебаршину.

Ерничать не стала – что-то остановило ее, – Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, и спросила:

– Чего тебе и Нине привезти?

В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос, – но это был шебаршинский голос, его, – произнес:

– У нас умерла Таня.

Салганик ахнула:

– Ка-ак умерла?

– От приступа бронхиальной астмы. «Скорая помощь» опоздала на пять минут. Все!

Если Шебаршин говорил «Все!» – значит, все, продолжать с ним разговор было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.

Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать – самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…

Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, – позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительно горькое лицо и произнес негромко:

– Цыц!

Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, – ни разу, никогда. Слово «цыц» было более жестким, чем слово «все» – это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.

Одиночество – страшная вещь, съедает иногда очень сильные натуры, есть люди, которых даже на двадцать минут нельзя оставить одних. Шебаршин был очень сильной натурой.

Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ее свежей воды, делал еще что-то, потом снова забывался – до следующего вскрика больной.

Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.

Друзья могут придти вечером, после работы, побыть некоторое время, поговорить, выпить по стопке, и все – дальше они должны ехать домой, – друзья уезжали, и Шебаршин вновь оставался один.

Один в звонкой угнетающей тиши, где каждый звук обретает особую силу, а иногда и смысл, способен обрушиться на человека, придавить его, – выдержать эту тишину очень тяжело, – и так изо дня в день, из вечера в вечер, из ночи в ночь.

Единственная отдушина – домашние животные.

Последнего своего кота, всегда ожидавшего своего хозяина с работы, – когда же он приходил, то кот готов был в зубах нести ему мягкие тапочки, – Шебаршин звал Чучелом полосатым. Кот был славным, добрым, преданным, но вот какая штука – царапался, зараза. Выпускал когти и сам себя не контролировал – такой был кот.

Шебаршин ругался:

– Хожу, как чучело полосатое, все руки исцарапаны, – прозвище кота родилось именно из этих слов.

Салганик как-то заметила:

– Да чего ты – все чучело да чучело – хороший же кот!

– Это я зову его с любовью. А вообще-то он – Чучик.

С тех пор кот стал Чучиком. Очень славное, очень подходящее для кота имя – Чучик.

Он был вообще мастером всяких «шебаршизмов», Леонид Владимирович Шебаршин, с ним было всякому человеку, независимо от того, кто он и что он, очень интересно. Даже если человек этот в жизни ничем, кроме сна, еды и хороших сигарет, не интересовался.

Но, пока была жива Нина Васильевна, Шебаршин не мог себе позволить ни вечерних встреч с друзьями, ни походов на какую-нибудь «массовку» востоковедческого братства, ни посещений театра, хотя театр, честно говоря, он не очень любил.

Как-то Салганик, стремясь отвлечь его от тягостных дум, уговорила пойти на хороший концерт в зал имени Чайковского.

Шебаршин с большим удовольствием прослушал первое отделение – у него даже лицо светлым, очищенным сделалось, – в перерыв посмотрел на часы и произнес виноватым голосом:

– Ты знаешь, Мариам, Нина дома одна, мне надо идти.

И ушел.

Все вечера он проводил с больной женой. А потом Нины Васильевны не стало.

Позвонил Шебаршин в тот день не в двадцать тридцать, как было все последние годы, а где-то без пяти минут восемь вечера – в девятнадцать часов пятьдесят пять минут. Голос у Шебаршина был какой-то чужой, – обычно чуть глуховатый, он на этот раз был просто глухим, совершенно лишенным звонких живых ноток.

Салганик встревожилась:

– У тебя ничего не случилось?

– Нет, – сказал Шебаршин, – просто сильно болит нога.

– Что, ушиб?

– Совсем нет. Но очень сильно болит нога. Я, пожалуй, лягу, может, отпустит?

Разговор не получался. Голос у Шебаршина стал, кажется, еще глуше и еще более незнакомым, совсем чужим – что-то с этим человеком происходило, что, естественно, не могло не встревожить Мариам Салганик.

Часа через полтора она решила позвонить Шебаршину и уже взялась за телефонную трубку, но остановила себя: а если Шебаршину стало легче и он действительно заснул? Она же разбудит его.

Да и время уже было позднее, а в окне мерцала черная ночь, окрашенная фонарями в нездоровый цвет, улица была пустынна – погода совсем не располагала к поздним прогулкам.

С другой стороны, сознание успокаивала одна мысль: если Шебаршину стало плохо, то он обязательно бы позвонил, попросил помощи – это же обычная вещь, так принято…

Но звонка от него не последовало. А раз не заверещал телефон, не объявил тревогу – значит, все в порядке.

Утром Салганик звонить также не стала, всякое утро – это пора суматошная, люди обычно торопятся собираться на работу и, стоя в одном ботинке, спешно допивают кофе, в общем, утром бывает не до разговоров.

Салганик решила позвонить после работы, где-нибудь часа в четыре, в пять, – в это время Шебаршин обычно приезжал домой и после обеда находился в благодушном настроении. На неурочный звонок мог среагировать отрицательно, даже резко, поэтому не хотелось нарываться на колючесть умного человека.

Не знала Салганик, что после вчерашнего телефонного разговора у Шебаршина были еще два телефонных разговора – с Татьяной Александровной Пушкиной и Светланой Гургеновной – последний разговор, насколько мы знаем, был уже совсем поздний, в десять часов…

Салганик набрала номер квартиры Шебаршина где-то часа в четыре дня, может, на несколько минут позже, приготовилась к долгим гудкам, поскольку Шебаршин обычно брал трубку не сразу, но на этот раз трубка была поднята на удивление быстро.

Поднял трубку Сережа, внук Шебаршина. Речь отрывистая, не очень внятная, Сережа стал говорить, что у деда с глазами было плохо, еще что-то… Салганик не выдержала:

– Причем тут глаза, Сережа? Дед совсем недавно был у врача, и ничего плохого обнаружено не было…

– Дед застрелился, – сказал Сережа.

Новость как обухом ударила по голове: неужели все так плохо?

Плохо настолько, что хуже просто быть не может

Сережа еще что-то объяснял, но Салганик не слушала его: то ли спазмы какие-то начались, то ли еще что-то происходило. Было больно, очень больно.

Уже позже, через несколько месяцев после того дня, когда мы разговаривали с Мариам Львовной, она, проанализировав все спокойно и взвешенно, сказала, что для ослепшего Шебаршина смерть была, пожалуй, единственным выходом. Жизнь без зрения, без света, без возможности видеть, без привычных книг, людей была бы для него невыносимой мукой, он не смирился бы с нею и обязательно сделал бы то, что сделал.

Семь с половиной лет на его руках находилась хворая Нина Васильевна, он видел, что с ней происходит, ее боль сделалась его болью, и если с ее беспомощностью он справлялся, то с собственной беспомощностью справиться бы не смог. Любой из нас не смог бы, не только он.

Выход, как ему казалось, был один, только один, и он предпочел его всему остальному.

Он не смог бы после того, что было, после прежней своей жизни, – жить в темноте, слепо передвигаться по квартире, натыкаясь на углы и лихорадочно соображая, что же за угол это мог быть, он не смог бы даже кота завести – кота надо поить, кормить, ежедневно убирать лоток, – ничего этого он бы не смог делать.

Можно было бы нанять домработницу, но Шебаршин принадлежал к той породе людей, которые для себя лично, для собственных нужд не позволяли себе такого делать, всегда обхаживали себя сами. Кстати, об этом при встрече очень подробно говорил Игорь Сабиров: когда все посольские семьи выехали из Ирана и мужья остались без жен, на Шебаршина было любо-дорого посмотреть, он всегда был очень тщательно, чисто и со вкусом одет. В то время как многие другие сотрудники посольства – не все, конечно, но многие, позволяли себе одеваться абы как, ходили неухоженные, иногда неумытые, плохо побритые, в неглаженых костюмах и рубашках…

Шебаршин не мог себе позволить этого, он всегда ходил в тщательно отглаженном костюме и сияющих, накрахмаленных чистых сорочках. Шебаршин везде, во всех условиях был Шебаршиным. Он умел им быть.

Оставшись без глаз, он не смог бы быть прежним, ведомым всем Шебаршиным, и это, если откровенно, пугало его.

Были, конечно, и другие причины для ухода из жизни, и о них тоже надо говорить, но говорить особо и очень осторожно, тихо: а вдруг это не так?