Научная конференция подходила к концу, когда однажды на одной из парижских улиц несколько человек остановили посольскую машину, в которой ехал Власов. Кроме водителя, в машине находился переводчик и телохранитель архитектора и, как выяснилось позже, по совместительству сотрудник КГБ.
— Я ведь бывший боксер, — рассказывал мой пациент в больнице. — Тогда я был сильным, рослым человеком, с хорошо развитой мускулатурой. Когда агенты попытались силой вытащить Власова из машины, я успел схватить его за руки, они же уцепились за ноги. Так и тянули в разные стороны. Но я все-таки взял верх. Каким-то чудом втащил в машину Власова. Шофер включил большую скорость. И представьте: со сломанной, открытой дверью мы ринулись вперед. Вот тогда, наверное, и случилось непоправимое. Власов потерял сознание. Наверное, в этот момент и разорвалась поджелудочная железа.
Здесь он прервал свой рассказ и грустно уставился в окно. Остальное было известно: Власов на самолете был доставлен в Москву, с разорванной поджелудочной железой. С аэродрома «скорая помощь» привезла его в нашу больницу.
После выписки из «кремлевки» Власов прожил недолго. Он умер в 62 года. А мог бы еще жить и строить…
Выстрел Леонида Соболева
Случалось, что попадали в нашу больницу и безнадежные больные, которые были обречены и знали об этом. Так было с известным писателем Леонидом Соболевым.
Большой, красивый человек, он знал, что никто и ничто ему уже не поможет. Врачи поликлиники с большим трудом уговорили его лечь в наше отделение. Запущенный рак желудка… И все же мы пошли на операцию.
Только вскрыли брюшную полость, сразу увидели эти страшные метастазы. Все было бесполезно. Мы не стали ничего удалять, просто зашили. На следующий день я сказала Леониду Сергеевичу, что желудок нужно лечить терапией, идет язвенный процесс. Но думаю, что он обо всем догадался. В таких случаях мы всегда старались ободрять больных… Как могли, внушали, что за жизнь надо бороться и что каждый прожитый день — это подарок судьбы. Обнадеживали тем, что могут открыть новые лекарства и надо надеяться на лучшее.
Внешне Соболев был спокоен. Думаю, сказывалась морская закваска. Сам себя он называл гардемарином…
Однажды с грустью сказал: «Всему в жизни приходит конец. Жаль, собака моя останется без хозяина…» А потом вдруг рассказал случай, произошедший с ним во время службы на флоте.
Это было в 30-е годы. Судно, на котором проходил службу Соболев, курсировало на границе с Прибалтикой. Один из краснофлотцев-пограничников заметил странную собаку, которая появлялась то на территории России, то на земле Эстонии. Краснофлотец был бдительным человеком, собака показалась ему подозрительной. Он выстрелил в нее. Но не попал. Но спустя время действительно на одной из дач в Эстонии была обнаружена собака-«перебежчица». В ее ошейнике нашли секретную переписку. Донесения передавались из Ленинграда в Эстонию. И передавала их хорошо тренированная собака.
— Интуиция не подвела краснофлотца, — заметил Леонид Сергеевич. — Интуиция — вообще великое дело. Вот и я чувствую, что скоро и моя собака погибнет…
Недели через две после выписки из больницы писатель пригласил меня к себе на дачу в Переделкино. Меня удивила архитектура дома. На верхнем этаже была построена округлая веранда, похожая на капитанский мостик. Создавалось впечатление, что сам дом похож на корабль. На этой удивительной веранде стоял большой письменный стол, за которым Леонид Сергеевич работал.
Я подумала тогда, что недаром его знаменитая книга называется «Морская душа». Соболев безумно любил море. Как лечащий врач я стала бывать в этом доме-корабле довольно часто. Леонид Сергеевич всегда встречал меня приветливо. О болезни мы почти не разговаривали. Но однажды, когда я осматривала его в очередной раз, он сказал:
— Прасковья Николаевна! Ну мы ведь с вами хорошо друг друга понимаем. И нечего друг от друга скрывать правду.
Что я могла сказать ему в ответ?
В 1971 году Леонид Соболев застрелился на своей даче. В газетах об этом не сообщалось. В некрологах писали как обычно: скончался после тяжелой продолжительной болезни…
В завещании писатель просил развеять его прах над морем.
Лекарство для баса
В нашу больницу Максим Дормидонтович Михайлов, знаменитый бас Большого театра, народный артист, попал уже в преклонном возрасте. У него было тяжелое заболевание сосудов. Практически омертвел большой палец правой ноги. А это могло привести к печальным последствиям. Несмотря на болезнь и возраст, Михайлов продолжал петь в Большом театре.
Когда я увидела его в больнице, в ушах словно зазвучал его прекрасный голос. Надо сказать, в Большом театре я бывала часто: с мужем или детьми. Поход в Большой всегда был для нас праздником, торжественным событием. Мы наслаждались Сусаниным, Кончаком, Варяжским гостем в исполнении Михайлова. А как он пел «Вдоль по Питерской», «Шотландскую застольную»! Великолепный певец!
Его любили не только поклонники. Весь персонал больницы просто боготворил этого человека, открытого, щедрого, любящего жизнь во всех ее проявлениях.
Он рассказывал мне о детстве, о деревне Кольцовка в Чувашии, где родился. О том, как приехал в Москву учиться. Я слушала его с особым интересом: в чем-то наши судьбы были похожи. И я и он — из деревни. Мне казалось, что душа его тоскует по родным местам так же, как и моя. Несмотря на славу и успехи.
…Лечение продвигалось медленно. В привилегированной нашей больнице не нашлось лекарства, которое могло бы остановить процесс распространения некроза. Такого препарата вообще не было в Советском Союзе. Достать его можно было только за границей.
Что делать? Я позвонила в Большой театр, честно говоря, без всякой надежды. О нравах в артистической среде мы были наслышаны. Но… На этот раз произошло чудо. Михайлову вызвался помочь Иван Семенович Козловский. Сначала в театре узнали, в какой стране производится нужное лекарство. И уже потом Козловский с большими хлопотами достал его через посольство. Михайлов был спасен. Как шутили мы между собой, великий тенор помог знаменитому басу.
Анекдот от Хрущева
Здание первой Кремлевской больницы казалось мне неприметным, серым. Разве что зимний сад наверху делал его привлекательным. На первом этаже, как и положено, размещались приемное отделение и еще три палаты типа изолятора. Они заполнялись, когда не хватало мест, в другое время эти палаты вообще пустовали. Никаких особенных роскошеств в палатах не было. Первое время даже туалет находился в коридоре. Правда, у самых высокопоставленных больных в палатах устанавливались телефоны. На стене — непременно аппараты с кислородом. Потом больницу перестроили таким образом, чтобы при каждой палате были ванная комната и туалет. В основном в палатах лежало по одному человеку. Были и особые апартаменты, называемые «отсеком». В этот «отсек» обычно госпитализировали, как принято было у нас говорить, только самый высший контингент. В основном это были руководители правительства. Они находились под особой охраной, как бы за двойным кордоном. Одна бригада, состоявшая примерно из пяти человек, стояла при входе на территорию больницы и управления. Через этот вход проходили врачи и служащие больницы, предъявляя свой пропуск. Здесь же выписывались и проверялись пропуска всем посетителям. Вторая, более засекреченная, стояла со стороны Нового Арбата. Это был вход и выход для наиболее ответственных лиц. Здесь днем и ночью обычно дежурили два охранника. Вход в «отсек» для медперсонала и другой обслуги был резко ограничен. А так — больница как больница. Ничего особенного. Во всяком случае, так мне казалось.
Правда, во дворе рядом с больницей стоял старинный, очень красивый дом — с огромными колоннами и мраморными лестницами. Как говорили, в прошлом веке здесь размещалось Офицерское собрание. В советскую эпоху здание перешло к четвертому Главному управлению. Внизу устроили шикарную столовую для членов ЦК и правительства. Я часто видела, как в обеденные часы к крыльцу подъезжали черные машины, из которых выходили государственные особы. На втором этаже размещалась аптека для высокопоставленных лиц, единственная в своем роде. Здесь можно было купить все лекарства, недоступные простым смертным. Мало того, рядом с аптекой устроили лабораторию, где все препараты, особенно импортные, проходили тщательную проверку. Все это скрывалось от глаз народа. Советская элита жила по своим правилам, своей особой спецжизнью. Каким-то краем эта «спецжизнь» касалась и нас — обслуживающего персонала. В больнице был тоже специальный буфет. А в старинной церкви, которая, кажется, называлась церковью Дмитрия Солунского, внизу сделали столовую для персонала больницы. Но я туда обедать не ходила. Дело в том, что мы, хирурги, не имели права выходить из своего здания. А вдруг что-то случится с больным? Меня позовут, а я обедаю? Так что спецстоловой мы были лишены, еду брали с собой. Правда, когда дежурили сутками, обед нам приносили в ординаторскую.
Меня часто спрашивают сегодня, лечила ли я наших вождей, помимо Сталина. Не боязно ли было общаться с ними? Испытывала ли я волнение, когда видела Брежнева или Хрущева? Да нет, пожалуй. Все-таки наша больница была самой лучшей в стране. Лучше просто и быть не могло. Когда к нам приезжали врачи из-за рубежа, они всегда поражались нашему близкому, почти родственному отношению к больному. Они не могли этого понять. И больные, несмотря на свои высокие посты и ранги, по-моему, относились к нам так же. Редко когда говорили: «Доктор, сделайте мне то или это». Чаще обращались по-другому: «Прасковья Николаевна, милая, помогите…»
Никита Сергеевич Хрущев поступил в Кремлевскую больницу вскоре после своей отставки. Он уже не был Первым секретарем ЦК КПСС.
Лечили его терапевты, а я, врач-хирург, приглашалась только для внутривенных вливаний. В то время, да и позже, у нас в больнице был неписаный закон — внутривенное вливание нашим пациентам имел право делать только хирург, да и то не всякий.