– Хто ш последи ноци-то пустит? – сверкнув единственным глазом, огрызнулся тот.
– А ну, заходи, – распахнув дверь, пригласил Николай Сергеевич горемыку.
– Спасибо тебе, мил-целовек, – со статностью, никак не вязавшейся с внешностью, поклонился попрошайка. Затем, заметив недоумение в глазах собеседника, охотно пояснил. – Твелские мы. Мафтеловыми были, – зло сплюнул под ноги. Затем, следуя приглашению Булыцкого, поклонившись, прошел в дом.
– А здесь чего? – едва только незнакомец устроился у догорающего очага, поинтересовался трудовик.
– А то как ше, – жадно тянясь к огню, пробухтел тот, – княсья чего-то там вновь не поделили да алмиями длуг на длуга пошли. Мы со стариками да бабой, как пло то ушлыхали, так с мальцами в клепость тикать плосились… та с сосунками лазве утецешь-то? – шелелявил тот беззубым ртом. – Нас татале нагнали пелвыми, – хмуро замолчал он. – Потом, чуть подумав, добавил. – Бабу с девками к себе заблали, а мальцов, что защищать полезли, посекли. Лвать готов был! Субами! Кохтями! Что звель дикий! В глотку одному впился волком голодным. Насилу отодлали. Саблей в молду двинули… Ладно, хоть лукоятью; зив остался, хоть и без глаза. А может, бошку бы лучше снесли прочь; чего мне бобылем-то по свету шастать.
Теперь пусть при неверном, но свете костра, у Булыцкого появилась возможность хоть бегло, но разглядеть незнакомца. Невысокий, ссутулившийся и какой-то зажатый. Правый глаз был выбит мощным ударом чего-то тяжелого. В кровь разнесенные передние губы, выбитые передние зубы и, судя по тому, как кровила рана, произошло это не так давно, хотя, по рассказам судя, времени с осады Твери уж о-хо-хо сколько утекло, рыскающий по всей хате взгляд; Николай Сергеевич насторожился.
– И с тех пор не заживет никак? – придав лицу равнодушное выражение, поинтересовался пенсионер. – Вон, губы до сих пор кровят!
– С длушинником долоху не поделили, – мрачно отозвался тот. – Пьяный да садилистый. Как начал на молодуху садилаться, а я восьми да слово скаши попелек. Тот и ласбилаться не стал. Двинул в молду…
– А ты чего? А те, кто вокруг? Что, слово даже никто поперек не сказал?
– Кто я такоф?! – насупился собеседник. – Никто! И убить такого не хлех! А ему и потеха, да перед бабой той класануться; вон, мол, лихой какой! Сирого-то только ленифый не тлонет, – с горечью закончил он.
– Сирые на дружинников не лаются, – отвечал Булыцкий.
– А задираться нечего, – хмуро буркнул тот. – А то, как дружинник, там словесами сламными досфолено. А пелед Богом все лавны; хоть ты и убогий или латник. Я тоше заносился буть сдолоф! Тепель вот са холдыню сфою ласплачифаюсь.
– За гордыню? – невесело усмехнулся Булыцкий. – А что гордыня-то есть?
– Голдыня? – пожал тот плечами. – Голдыня – выше Бога себя стафить. Голдыня, по-своему все латить, да пес охлятки на запофети пожьи. Голдыня – воклух не фидеть никохо.
– И князь, ежели беда, да по-своему ладит все, тоже в гордыни?
– Ешели над семлей его педа – так и не хортыня. То от лиха уперечь – поль селдесная. А как по семлям по сосетским да с волохом на палу идти, так и холдыня! Как налот с семель опшитых слывать, так и голтфня. Кому хуто от тохо, что мы на землях своих плишились? Нашто слывать пыло? Вон, налод млет! Как улозай: пот симу самую внять с земли, да на чушбину.
– Так и задираться не надо было, – ответил Булыцкий. – Михаил Васильевич вон князю Московскому бед сколько наделал. И еще, не дай Бог столько же наделал бы! Предателей вон укрыл за стенами своими! Тебе-то почем знать: может, большую беду он так отвел в сторону? Других хулить, всего не понимаючи, не гордыня разве?!
– Шипко мудлено говолишь, – подумав, покачал головой калека. – Та только плок есть в словах твоих. Ты плости, ешели слофа мои опители тепя. Мош и зря я князя хулю та и ф доме твоем. Нет, чтобы спасипо сказать; плиютил доблый шеловек, та помелснуть как сопаке не тал, а я – са свое. Ясык так то топла не тофетет! – зачем-то перекрестив рот, закончил он.
– Есть будешь?
– Ухостишь, так и пуду, – кивнул тот.
– Сиди. – Булыцкий поднялся на ноги и подошел к котомке, в которой теперь всегда хранил немного сухарей. Затем, зачерпнув воды, протянул все хозяйство горемыке.
– Спасипо, мил-шеловек, – прошепелявил тот, неловко кланяясь. – Третьего дня ни росинки маковой во рту.
– На здоровье, – кивнул Николай Сергеевич, глядя, как гость жадно набросился на нехитрое угощение. Чуть размочив очередной сухарь, он хватая, как пес, боковыми уцелевшими зубами краюху, с треском разгрызал ее и глотал, почти не пережевав. Лишь только заглушив острый приступ голода, он, остепенившись, принялся неторопливо и статно разжевывать черствые хлеба.
– Спасипо тепе, мил-шеловек. А теперь и честь знать пора, – покончив с сухарями, незнакомец засобирался.
– Куда собрался-то?!
– Кута глаза глятят, – просто отвечал тот. – Наколмил, отоглел, уму-расуму наушил. Поклон тепе са то семной. А тепель и честь пола снать. Влемя нынче постнее, почивать тебе пола, хозяин.
– А ты где? – с облегчением, из-за того, что незнакомец с выбитыми зубами не просится остаться на ночь, поинтересовался трудовик.
– А мне – тело привышное. Умощусь хде-нипуть, и слава Богу.
– Здесь останешься, – сам не понимая зачем, вдруг остановил его Булыцкий. – До утра поспишь, а там и решим, куда тебе дальше.
– Спасипо, коль не шутишь, – торопливо поклонился в ответ тот. – Я и в сенцах, если што, – словно переживая; как бы новый знакомец не передумал, суетливо протарахтел мужичок.
– Вон, скамья свободная. А вот и тулуп. Укроешься, а дальше и решать будем. Звать-то как?
– Никодимкой кличут, – так же поспешно отвечал мужик.
– Николой меня зовут.
– Поклон тебе семной, Никола.
На том и порешили. Никодим, половчее устроившись на скамейке, тут же засопел, погрузившись в сон. Булыцкий же, одолеваемый сомнениями, достал из кармана найденные на полянке зубы, и так и сяк выгадывая, попытался подойти к спящему. Впрочем, в этот раз не получилось ничего; Никодим спал, повернувшись лицом к стене, да и потом, в кромешной тьме сруба все равно не разглядеть ничего было, хоть бы и от вновь разведенного огня наполнилось помещение утлое неверным красноватым светом.
Сна не было. Мало того, что из-за князя да думок своих треволненья одолели, так теперь и еще одно вот – Никодим. Для самого тайна была, пригласил зачем. Ведь покоя не давал ему этот мужик; ведь, как на подбор все: и рана свежая, и сам какой-то дерганый. Глядишь, окажется, что душегуба пригрел. Вот уснет сейчас Николай Сергеевич, и все – кранты. Только что и оставалась надежда на высшие силы, что уберегут его седины от беды. Ну, или сейчас же разбудить да в три шеи вытолкать… Да только не годилось так никуда. Лучше бы уж вовсе не пускал. А то вроде лиходеем получился в глазах человека другого. Да и отпусти, как хотел гость, кто знает, как оно дальше-то! Может, разведка то была лишь? Может, друзья ждут где-то, не зная, где жертву искать! В каком доме! Лежа так и размышляя, поглядывал пенсионер на знакомца нового, а тот знай себе – храпел да и в ус не дул.
Дом тут же наполнился шорохами, зловещими скрипами и подозрительными звуками. Не решаясь подняться на ноги и вытолкать в три шеи ночного гостя, Николай Сергеевич, как пацан десятилетний, сжался на скамейке клубочком, бросая затравленный взгляд то на перегородку, за которой спала Матрена, то на догорающий в очаге огонь, то на шумно сопящего Никодима. Мужик, похоже, заснул. Или удачно притворялся. А сам же неведомо каким своим звериным чутьем отслеживая каждое движение и мысль жертвы, только и ждал, когда та, потеряв бдительность, задремлет, и жизнь пенсионера всецело окажется в руках палача. Впрочем, тень можно победить. В голове бессвязным каким-то мотивом тяжко ухало: не спать! Сон – смерть. Уснешь – живот вон! Ночь – время темных сил; таких, как этот с виду в общем-то безобидный юродивый старикан. Потому – не спать! Бодрствовать, но не показывать виду. Шевельнешься и дашь знать, что разгадал план пришельца – и сердце от ножа не уберечь! А в том, что наемник – а скорее всего один из многочисленной армии агентов Тохтамыша, – держит у груди теплый от напряжения ритуальный нож для убийства дерзкого пришельца Булыцкий уже не сомневался. Поэтому, полусидя-полулежа на жесткой лавке, он, не отрываясь, глядел в мерно вздымающуюся спину гостя, чутко ловя каждое движение и шорох.
Резко поднявшись с лавки, пришелец повернулся лицом к Николаю Сергеевичу и, глядя прямо в глаза, расплылся в нехорошей беззубой улыбке. В ту же секунду повеяло каким-то могильным ветерком, а по полу расстелился невесть откуда взявшийся туман и дымка. Одним движением скинув прочь тулуп, Никодим спустил босые свои ноги на пол и, оторвав от груди кривой жертвенный нож в богато украшенных ножнах, пошлепал прямо к скамейке Николая Сергеевича, который, не в силах пошевелиться, просто глядел на неумолимо надвигающегося душегуба.
Покачиваясь, словно в какой-то шаманской пляске, тот, шлепая босыми ногами по доскам, буквально нависал над сжавшимся в комочек пожилым человеком.
– Выше Бога поставившему себя – кара во сто крат большая, нежели геенна огненная, – откидывая прочь ножны, Никодим поднес сияющий клинок прямо к горлу Николая Сергеевича, да так, что тот почувствовал смертельное прикосновение металла к коже. – Князя всех князей обмануть еще так просто никому не удавалось. Трон ордынский – един, и кто его занимает – владыка мира. Покуситься на владыку – бросить вызов потомку Бога на Земле. Обманув раз, от расплаты не уйти. – Расплывшись в нехорошей своей улыбке, Никодим резко занес над жертвой кинжал, целясь точно в сердце, но в этот же момент оцепенение, охватившее пожилого человека, прошло, и тот, сжавшись пружиной, резко распрямился, плечами упершись в противоположную стенку, и ногами сшибая душегуба на пол.
– Поди прочь! – набрав воздуха в грудь, рявкнул Булыцкий. – Кто подослал, говори!!! – всем весом наваливаясь на злодея и вцепившись ему в горло, в лицо буквально проорал пенсионер. – Говори, кому сказано! – Резко оторвав от пола злоумышленника, Николай Сергеевич с размаху швырнул того вниз. Голова душегуба, безвольно мотнувшись, с гулким звуком затылком врезалась в деревянную породу.