При первых же словах этого рассказа глаза Маргариты странным образом расширились, сердце застучало глухими ударами, а по телу прошла нервная дрожь.
– В эту самую ночь, – продолжал Ангерран де Мариньи, – девушка произвела на свет очаровательное дитя, прелестное, как амуры: уже через несколько часов после рождения на его миленьких губах играла восхитительная, как заря, улыбка.
Маргарита с трудом сдержала рыдание.
– С первой же минуты, – продолжал Мариньи, – мать прониклась к ребенку любовью и обожанием. Прониклась настолько, что несмотря на ужасные опасности, провела в этом уединенном доме трое суток. Однако же ее ждала другая жизнь, вследствие чего она вынуждена была расстаться со своим ангелочком, пусть и ненадолго. Всадник, который был спутником этой матери, этот всадник, бывший любовником этой девушки, уехал, увезя ребенка с собой. Уехал с пожилой женщиной, которая, по мере сил, ухаживала за молодой матерью. В тысяче шагов от дома всадник заколол старушку кинжалом, дабы о рождении ребенка знали лишь мать, отец… и Всевышний!
Из груди королевы вырвался протяжный стон.
А первый министр Людовика X закончил:
– Этот всадник был посланником французского короля ко двору Бургундии, и звали его Ангерран де Мариньи; эта молодая мать звалась Маргаритой и была старшей дочерью Юга, четвертого герцога Бургундского…
– Моя дочь, – прошептала Маргарита. – О, если у вас только не каменное сердце, вы скажете мне, что стало с этим ребенком, плотью от моей плоти, кровью от моей крови… Ах! Несчастная королева! Несчастная мать! Несчастная женщина! Знаешь ли ты, Ангерран, сколько слез я пролила? Да, ты знаешь, – ведь сколько раз я валялась у тебя в ногах!..
В этот момент гобелен в глубине комнаты вновь слегка вздрогнул. И если бы Мариньи приподнял этот гобелен, он бы увидел следующее.
При последних словах, что прозвучали, Мабель упала на колени. Руки ее вознеслись к небу, и она пробормотала:
– Мать! Она – мать, как и я!.. Боже небесный, Боже праведный и карающий, будь Ты благословенен во веки вечные, Ты, который ниспослал мне возмездие в тот час, когда я уже начала отчаиваться!..
Маргарита Бургундская продолжала:
– Знаешь ли ты, Ангерран, во что я превратилась? Да, ты знаешь и это, так как от тебя не ускользает ни один из моих поступков, ни один из моих жестов!.. А какой бы, скажи, я была, будь моя дочь со мной? Какой стала бы, если бы луч ее искренней и сердечной улыбки осветил преисподнюю моей души?
– Ваша правда, сударыня, – промолвил Мариньи мрачным голосом. – Отказавшись вернуть вам ваше дитя… нашу дочь, я, возможно, поступил преступно. Но что вы хотите? Я боялся! Я, который не боюсь ничего, боялся вас! Я знал, что пока вы не вырвете из меня эту тайну, я буду жить! Знал, что в тот самый день, когда вы перестанете во мне нуждаться, чтобы найти ребенка, мне придет конец! Вот почему, сударыня, я пошел на это преступление, заставив вас проливать слезы у моих ног. Вот почему, когда мое сердце смягчалось, когда я чувствовал, что эта тайна вот-вот сорвется с моих губ – а я бы скорее предпочел позволить вырвать мне язык, нежели заговорить, – я уходил.
Руки Маргариты сжались в кулаки, до боли впившись ногтями в ладони. На лбу выступил холодный пот. С превеликим трудом она удержалась от того, чтобы не вцепиться в горло этого человека, который разгадал ее мысли и со столь жестокой простотой высказал их вслух!
– Что же тебе нужно от меня теперь, Ангерран де Мариньи? – прорычала она. – Какую еще милость пришел ты просить от королевы, которая приходится матерью твоей дочери? Какими угрозами ты намерен бравировать перед несчастной женщиной, в сердце которой живет лишь одна непорочная мысль, – мысль о своем ребенке?
– Маргарита, – тихим, словно дуновение, голосом произнес Мариньи, – я пришел сказать…
Королева вздрогнула.
Лицо ее странным образом изменилось: невыразимое изумление появилось в ее глазах, непередаваемая радость, идущая из глубины души, но вместе с тем – сомнение и страх. Рука ее вцепилась в руку Мариньи, и отрывистым тоном она потребовала:
– Говори! А после – проси все, что пожелаешь! Даже если потребуешь разделить королевство и отдать тебе половину, я соглашусь и на это! Говори! Где моя дочь?
– В Тампле! – промолвил Мариньи с такой интонацией, что Маргарита содрогнулась от ужаса.
– В Тампле! – повторила она. – Но что делает моя дочь в столь зловещем месте?
– Что делают в Тампле, Маргарита? Там страдают, отчаиваются, умирают от страха, когда не могут больше выносить леденящего холода темниц, голода, пыток!.. Твоя дочь, Маргарита, в Тампле потому, что она – узница короля.
– Моя дочь – узница? – пробормотала Маргарита, поднося руку ко лбу. – Моя дочь? Умирающая от отчаяния и холода? Моя дочь? В темнице? Что-то я не пойму, Мариньи: то ли я сошла с ума, то ли ты обезумел?… Ты! Ты! Ангерран де Мариньи! Ты, первый в королевстве после короля! Ты, более могущественный, чем оба принца, братья короля, и Валуа, дядя короля! И ты позволил арестовать твою дочь!..
– Я позволил арестовать ее, Маргарита, потому, что когда за ней явились, я был пленником в королевских покоях! Потому, что когда Карл, граф де Валуа, арестовывал колдунью Миртиль, обвиненную в наведении на короля порчи, ворота Лувра были заперты, понимаешь? Потому, Маргарита, что когда я прибежал сюда, чтобы просить тебя помочь мне выйти из Лувра, тебя здесь не оказалось! Потому, что когда Валуа бросал твою дочь в преисподнюю Тампля, ты, Маргарита, была в Нельской башне!..
Скорбный, отчаянный крик разорвал глухую тишину, что висела над уснувшим Лувром.
И Маргарита Бургундская, мать Миртиль, испустив этот вопль ужаса, от которого содрогнулся Мариньи, прошептала:
– Вот оно – проклятие Готье д’Онэ!..
XII. Ланселот Бигорн
Жилище госпожи Клопинель, расположенное на улице Сен-Дени и прилегающее к лавке суконщика (который, сам не зная почему, поставил свою коммерцию под вывеску «Волхвы»), так вот, это скромное с виду жилище состояло из двух этажей и мансарды под крышей. Госпожа Клопинель, пожилая, суеверная, пугливая, елейная вдова, вечно опасавшаяся, как бы ее не обокрали однажды ночью, была достойной матроной, торговавшей всевозможными пряностями. Мансарда сдавалась Буридану на следующих условиях: жилец ничего не платит; хозяйка обязуется штопать его штаны и стирать белье. Взамен Буридан должен защищать госпожу Клопинель посредством рапиры и кинжала в случае ночного нападения, что в те времена было делом повсеместным.
Таким образом, молодой человек и пожилая женщина могли спать спокойно: Буридан – потому, что был избавлен от навязчивой мысли об арендной плате, госпожа Клопинель – потому, что под защитой такого телохранителя могла больше не опасаться грабителей.
Вот только зачастую случалось так, что молодой человек возвращался поздно либо не возвращался вовсе.
Такие ночи госпожа Клопинель проводила в молитвах.
Словом, если вечером Буридан выходил из дому, можно было не сомневаться, что наутро старушка появится с кругами под глазами и осунувшимся, изможденным лицом.
Было около девяти утра, и Буридан заканчивал одеваться, бормоча себе под нос:
– Ну и ночка!.. Какое странное приключение для бедного Филиппа и славного Готье!.. Что же, черт возьми, там произошло? Ни один, ни другой не пожелали мне этого сказать, но я обязательно все выясню, даже если для этого придется на протяжении двух недель стучаться в двери Нельской башни!.. Ба! Забудем об этом на несколько часов…
И лицо его осветилось улыбкой, как только мозг переключился на новую мысль.
– О, моя дорогая малышка Миртиль! – шептал юноша. – Наконец-то я тебя увижу!.. Что ты мне скажешь?.. К черту предчувствия грусти, к чему заранее терзаться сомнениями?.. И потом, в конце-то концов, почему мэтр Леско должен мне отказать? Если он пожелает, я тоже стану торговцем коврами… почему бы и нет? Достойное занятие, и потом, с этими коврами я увижу столько турниров и состязаний… это станет мне утешением… к тому же, путешествуя, мы будем проезжать через Фландрию, а фламандцы, как я слышал, да и сражение при Куртрэ тому свидетельством, парни не промах. Вот сведу с ними знакомство, стану продавать им в разы больше ковров, чем мэтр Леско, – глядишь, сделаюсь еще более богатым, чем он, буржуа; тогда-то и на Миртиль жениться можно будет!
С такими вот мыслями в голове Буридан расхаживал взад и вперед по мансарде, – посвистывая, улыбаясь, нараспашку (благо стояла солнечная погода) раскрывая окна, прислушиваясь к уличным крикам, словом, радуясь жизни.
Обставлена мансарда была весьма прилично: кровать со стойками, занавешенная пологом из голубой саржи, большой сундук, стол, несколько стульев и два кресла.
На стене, придавая внушительный вид комнате и заставляя вдову Клопинель млеть от удовольствия, висели пара-тройка рапир и коллекция кинжалов.
На столе покоились чернильница, набор гусиных перьев, среди которых были как уже заточенные, так и лишь ожидавшие своей очереди, и наконец – настоящая роскошь! – пять или шесть копий рукописей.
Буридан, стало быть, занимался своим туалетом с той тщательностью, тем волнением, тем умилением, какие придают этому важному делу влюбленные, когда постучали в дверь и, по его приглашению, та открылась, явив высокого, крепко сложенного мужчину, смуглого, с покрытым шрамами лицом и в одежде, которую иначе как лохмотьями и назвать было нельзя.
– Ха! Ха! – промолвил Буридан. – А вот и наш бравый повешенный!
– Не то чтобы совсем повешенный, мой господин, хотя, должен признать, я был на волосок от смерти… Да, это я, Ланселот Бигорн, к вашим услугам.
– Ты пришел пересказать мне ту тысячу вещей, о которых говорил вчера?
– И даже немногим более, если ваша милость соизволит меня выслушать.
– Соизволю. Вот только, милейший Бигорн, уже девять часов. В одиннадцать мне нужно быть неподалеку от Тампля… так что постарайся, чтобы твои тысяча с лишним вещей заняли не более часа. Используй эти шестьдесят минут толково – и, не сомневаюсь, тебе этого времени хватит. Так что бери один из этих стульев, наливай в кубок того белого вина, что видишь вон там, на сундуке, и начинай, не заботясь о том, слушаю ли я… поскольку я за это абсолютно не ручаюсь.