В истории Шлиссельбургской крепости уникальна судьба Филиппа Беликова – сотрудника монетной канцелярии, экономиста и алхимика. В отличие от многих авторов, заключенных в крепости и тюрьмы по царским указам за произведения, в которых критиковалось, обличалось правительство, Беликов был заключен в Шлиссельбургскую крепость не за то, что он писал, а для того, чтобы он там писал. Но прежде чем его туда заточили, он был наказан плетьми по именному указу императрицы Анны Иоанновны в 1738 году «за некоторую его вину» (неизвестно какую именно) и сослан в Тобольск для службы. Через восемь лет он объявил, что желает сделать тайной канцелярии заявление о важных для государства делах. С места ссылки он с женой и тремя детьми был доставлен в Петербург. Здесь он предложил написать две книги – «Натуральную экономию» для «Всероссийской пользы» и алхимическую, которая может дать дохода десять тысяч рублей. Исход этих предложений Беликова оказался совсем необычным даже для тогдашней русской действительности. 21 мая 1746 года Сенат определил позволить Беликову писать обе книги, взял с него подписку, чтоб «ничего противу богу и ее императорского величества и Российской империи отнюдь не писать, и о том, что будет писать, никому не объявлять». Будущему автору была обещана награда от имени императрицы Елизаветы Петровны, если он напишет книги, полезные для государства. Удивительнее всего, что Сенат местом для научной работы избрал Беликову Шлиссельбургскую крепость: «Для лучшего сочинения оных книг его, Беликова, с женою и детьми послать за конвоем, в Шлиссельбургскую крепость, в которой отвесть ему два покоя и из той крепости никуда его не выпускать». Ему было разрешено посещать церковь и ходить по крепости, но под конвоем. На содержание «колодника Беликова с женой и детьми из гарнизонной канцелярии отпускать по двадцать пять копеек и три свечи на каждую ночь». Уже через год, в 1747 году, подневольный автор прислал в Сенат свою первую книгу – «Натуральную экономию». Книга не принесла ему ни свободы, ни награды. Он продолжал оставаться узником. Вторая книга – алхимическая – подвигалась медленно. А между тем, Беликов претерпевал в крепости всякие невзгоды и лишения. Он страдал с семьей от холода и голодал, ему не хватало свечей, и он писал при свете лучины. Семья его увеличилась с рождением еще двоих детей, а ему по-прежнему выдавали по двадцать пять копеек на день. Он взывал к Сенату: «Смерть лучше такого житья». Но «такое житье» продолжалось 18 лет. Только 30 января 1764 года указом императрицы Екатерины II Беликов с семьей был освобожден из крепости. В докладе Сената говорилось, что его сочинения вызывают подозрения в помешательстве автора.
Б. ШварцеИз книги Семь лет в Шлиссельбурге
Перевод с польского С. Басов-Верхоянцев.
Издательство всесоюзного общества Политкаторжан и сс. – переселенцев.
Москва – 1929. (Отрывок).
Судьба этой промелькнувшей лет 25 тому назад книжечки, переведенной с польского, довольно печальна. Только что выпущенная в 1906 году книгоиздательством «Друг народа» в Петербурге, она была немедленно изъята правительством из обращения и уничтожена.
Трудно даже сказать, что именно так взволновало при этом царское правительство. Скромная ли революционность автора, участника польского восстания 1863 года, человека, уже физически приведенного в негодность и года за два до того умершего, или же подпись переводчика книжки (С. Верхоянцев), разыскиваемого русской полицией как автора популярной в массах в те годы сказки «Конек-скакунок».
Самой книжке Б. Шварце, озаглавленной «Семь лет в Шлиссельбурге», были предпосланы следующие строчки от переводчика:
«Автор настоящих воспоминаний – Бронислав Шварце, французский гражданин, сын польскогo эмигранта, состоял членом центрального комитета организации, подготовлявшей польское восстание 1863 года. Был арестован в Варшаве и приговорен русским правительством к смертной казни, которую, однако, заменили ему вечной каторгой. С дороги в Сибирь он был возвращен и заключен в Шлиссельбургскую крепость, где пробыл семь лет. Из Шлиссельбурга его отправили в ссылку, на поселение в Среднюю Азию, в город Верный, Семиреченской области. Впоследствии он был поселен в Западной Сибири, где сошелся с ссыльными русскими революционерами и принимал деятельное участие в организации побегов из Сибири политических ссыльных. За это он еще раз поплатился многолетним тюремным заключением».
Возвратился из Сибири Б. Шварце зимой 1891-92 года. Записки свои о Шлиссельбурге издал на польском языке в 1893 году. Умер в Галиции, в конце 1904 года…
Н. Чужак
– Приехали, барин!
Перед нами, словно огромная темная стена, стоит Ладога. Озеро как будто поднимается и силится закрыть собою горизонт. Так и ждешь, что вот вся эта громада воды рухнет на тебя. Даже яркое июньское солнце не в силах позолотить угрюмые волны. Они не блестят, а кажутся серой непрозрачной массой. Напротив нас, точно темный нарост на плоской поверхности озера, выступают прямо из воды стены крепости. Это и есть знаменитый в русской истории Шлиссельбург, где умерщвляли царей и где должны были гнить наиболее опасные из врагов Готторп-Гольштинской династии…
Но вот от крепостного вала что-то отделилось и начало приближаться к нам. Через минуту даже мои слабые глаза разглядели плывущее пятно, по обеим сторонам которого равномерно шевелились темные лапы, и вдруг показалась лодка, двигающаяся с помощью длинных морских весел, хорошо мне известных еще с детства, когда я жил на берегу бурливого Атлантического океана. Еще минута, и к берегу пристало судно с шестью гребцами, сумрачным рулевым и суровым, с сильной проседью, офицером. Главный жандарм подошел к нему мерным шагом и, отдав честь, вручил белый пакет. Возница соскочил с козел и перенес в лодку мои вещи, затем, звеня кандалами, спустился в нее и я вместе с жандармами.
Светловолосый ямщик широко улыбнулся и, сняв низкую черную шляпу, пропел сладенько: «На водку бы, барин, за то, что счастливо доехали!»
Я не мог удержаться от смеха, так мне понравилась эта невинная ирония. Не помню, что я ответил ему по-белорусски: «Штоб ты пропау», или еще что-нибудь в том же духе, всунул в широкую лапу ямщика два сребреника и, напутствуемый его пожеланиями, отчалил от берега на долгие, долгие годы…
Все меньше и меньше становились невзрачные домики и церкви уездного городка. Вдали, на другом берегу Невы, темнел хвойный лес. Чем ближе подвигалась лодка к тюрьме, тем яснее вырисовывались серые стены и зеленый низкий вал, окружавший всю крепость.
Вскоре мы были у пристани. Первым выскочил жандарм с моим багажом, а за ним по каменным ступеням поднялся и я. Спустя минуту, мои тяжелые кандалы, не привязанные, по арестантскому обычаю, к поясу, а нарочно, из повстанского удальства, распущенные по земле, со звоном поволоклись по плитам под сводами невысоких крепостных ворот.
Мы прошли мимо вытянувшихся в струнку часовых и вступили вместе с жандармами и смотрителем в темную кордегардию. Это была обыкновенная гауптвахта, каких я видел много, начиная от Варшавы: лавки, ряд ружей, грязные стены, но здесь мне сразу бросилась в глаза длинная овальная скамейка, на низких ножках, покрытая сильно засаленной кожей. Я догадался сразу, что это солдатская «кобыла». А если бы мне понадобились еще объяснения, то и они были налицо: за кобылой ― в углу лежали целые пуки серо-бурых розог.
Должен признаться, вид этих инструментов, служащих для приведения в верноподданность, произвел на меня далеко не благоприятное впечатление, и мне тут же пришел на мысль отрывок из какого-то «Положения», которое я видел еще в варшавской ратуше: «На основании таких-то и таких-то статей закона, если допрашиваемый преступник, не принадлежащий к привилегированному, сословию, держит себя дерзко во время дознания и не хочет помогать следствию надлежащими показаниями, он может быть наказан телесно»…
От кордегардии тянулся длинный крытый коридор, состоящий из аркад, расположенных вдоль глубокого, выложенного камнем рва. На коридор выходили двери и окна, тюремные или другие какие, этого я тогда разобрать не мог, а через ров, на расстоянии нескольких десятков шагов друг от друга, были перекинуты каменные сводчатые мостки. За рвом лежала широкая площадь с церковью и могильными памятниками. За площадью, под крепостным валом, стояли казармы или что-то в роде этого, а с другой стороны виднелись какие-то садики и в них белые дома. Высоко над валом развевался желтый штандарт с царским двуглавым орлом. Мы шли в глубоком молчании, которое нарушалось только бряцанием кандалов по каменному полу.
Перешли через мост, и тут я увидел знакомый мне по Европе, но редкий в России, средневековый «секретный» замок. Две круглые гранитные серо-желтые башни с узкими бойницами, такая же гранитная стена, а посредине чернели огромные ворота со сводами. Перед ними, над заворачивающимся рвом, висел новый мост, больше прежних. Все указывало на то, что некогда здесь был мост подъемный, совершенно так, как и в старых замках Франции или Германии. Узкий, проросший травой сток отделял стены от канала.
На стук смотрителя часовой тотчас отворил обитую громадными гвоздями калитку, и мы, сделав еще несколько шагов вниз по каменным ступеням под высокими сводами, очутились внутри исторической клетки, служившей местом заключения для важнейших преступников Российской империи.
Мрачен был вид моего нового жилища. Двор представлял собою четырехугольник, шириною шагов в 100, с гранитными стенами и такими же башнями. В каждую башню вели железные двери. Узкие окна освещали, по всей вероятности, казематы, а может быть, и лестницу. Потрескавшиеся от северных морозов гранитные камни были шершавы, точно покрытые лишаями, а высокие стены отбрасывали на узкий двор огромную тень. Низкий одноэтажный флигель перегораживал замкнутое пространство надвое и неприятно резал глаза той казенной грязно-желтой краской, которой отличаются русские острог, и казармы и больницы. Его окна, с толстыми железными решетками, были довольно велики, но почти все заслонены остроумными «щитами», пропускающими свет только сверху, и не позволявшими несчастному узнику видеть того, что происходит на дворе.