— Какой ты трудолюбивый, — сказала я.
— Да. Но сейчас я, пожалуй, прервусь.
Йенс выключил компьютер и повернулся ко мне. Он снял очки, потер глаза и снова надел очки.
— Мне надо размяться. Не хочешь пройтись?
— Думаю, мне пора ехать домой, — ответила я.
— Неужели у тебя настолько срочные дела? Такая отличная погода. Как раз то, что надо для долгой, приятной прогулки.
Я заколебалась и посмотрела на него поверх края чашки. Мне вновь захотелось подойти и сдуть с его волос матовую пыль.
— Я бы хотел тебе за это время кое-что рассказать, — добавил он.
— О'кей.
На улице было хорошо, почти тепло. Мы шли в шерстяных свитерах, но без курток. Довольно скоро мы свернули с большой дороги на узкую тропинку. Между коричнево-розовыми кочками с увядшим вереском пауки сплели тысячи таких плотных сеточек, что казалось, будто ночью с неба спустилась одна огромная сеть, окутавшая всю местность. Всюду от легкого ветерка трепетали покрытые росой нити.
— Я все думаю о той твоей мечте, — сказал он, — чтобы оказалось, будто Оке и Карин отдали тебя в другую семью. Ты что, тут о чем-нибудь подобном слышала?
— Нет, — усмехнувшись, ответила я. — Не понимаю, почему ты так за это уцепился. Обычная фантазия подростка. Это не противоречит нормальному развитию. Ты что, не в курсе?
— Я расскажу, почему я спрашиваю. Примерно через год после папиной смерти со мной связалась Мона, его бывшая подруга. Она сказала, что у нее осталась рукопись, рассказ Оке о собственной жизни. Мона не знала, что с ней делать, и спросила, не нужна ли она мне. Я попросил ее переслать рукопись и получил по почте целый ящик бумаг. Оке явно намеревался вновь вернуться к творчеству. В ящике были наброски и разные записи, но очень отрывочные. Все это было совершенно непохоже на то, что он писал раньше. Гораздо более личное, как бы для внутреннего пользования. Стиль тоже совсем другой. Робкий и неуверенный. Мне очень любопытно, что бы из этого получилось, если бы он так не пил.
— Он что, писал роман? — поинтересовалась я.
— Трудно сказать. Там все бессистемно. Просто короткие записи на отдельных листках. Расплывчатые формулировки. Часть текстов напоминает стихи. Остальное ближе к прозе. Но все вертится вокруг одной и той же темы: ребенок, от которого отказались.
— Что еще за ребенок?
— Это меня как раз и интересует. Сначала мне казалось, что он думал о Майе. Ведь опека над ней досталась маме, которая отдавала все свои силы и время на то, чтобы обеспечить ей нормальную жизнь, а папа полностью потерял с ней контакт. Но там говорилось не о Майе. Я разложил все листки по полу, как будто из них можно было собрать мозаику. И мне стало ясно, что речь идет о ребенке с белой кожей. Там вообще очень много белого: белая кожа, белые халаты, белые стены, белый снег, белый пух.
Эти тексты пронизаны скорбью. Я почувствовал, что папа написал о том, о чем раньше никогда не рассказывал. О чем невозможно было говорить его обычным, прямолинейным языком. Все эти листочки, незаконченные предложения и перечеркивания свидетельствуют о том, что он искал новый способ выражения мысли.
Я позвонил Моне, но она не имела ни малейшего представления, о чем там идет речь. Папа никогда ей ничего не показывал, да и она не проявляла особого интереса. И он ни разу не говорил ей ни о каком ребенке.
Тогда я поехал к маме. Она в то время опять жила в Стокгольме, между Варбергом и переездом на Готланд. Но виделись мы редко. Она общалась только с друзьями из католического прихода. У нее была однокомнатная квартира, почти без мебели, только распятие на стене. Мы сидели на ее крохотной кухне и пили шиповниковый чай. Я рассказал ей о папиных листках и спросил, известно ли ей что-нибудь об отданном ребенке. И она сказала: «Да, конечно. Он имеет в виду Лену». Я спросил, кто такая Лена, и она ответила, словно говоря о чем-то обыденном: «Твоя сестра».
— Сестра? — переспросила я.
— Именно так она и сказала. Я знал, что она со странностями, замкнутая, задумчивая, религиозная и тому подобное, но в тот момент я решил, что все приобрело более серьезный оборот. Я подумал, что она сошла с ума. Но тут она мне все рассказала. Спокойно и отстраненно, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом.
Йенс сделал паузу, остановился и стянул свитер. На солнце было жарко. Он набросил свитер на плечи и завязал спереди рукава. Я с нетерпением ждала продолжения.
— Я знал, что они с отцом встретились в совсем юном возрасте и поженились тоже очень молодыми. Маме было всего семнадцать, и им пришлось запрашивать разрешение на брак у короля.
— Потому что она ждала ребенка? — спросила я.
— Такая мысль напрашивалась. Но ведь Эва родилась только через несколько лет, и я раньше думал, что первая беременность закончилась выкидышем или что просто тревога оказалась ложной.
Но выкидыша не было. Родилась девочка. У нее были какие-то серьезные проблемы со здоровьем. Мама не могла точно сказать, какие именно. Но, по мнению врача, она никогда не смогла бы вести нормальную жизнь. Маме ее даже не показали. Я спросил почему. Мама ответила: «То ли потому, что она была страшно уродлива, и им хотелось уберечь меня от шока. То ли потому, что она была такой хорошенькой, что я просто не смогла бы потом от нее отказаться».
Но врач твердо решил, что от ребенка следует отказаться. Мама не соглашалась. Врач долго беседовал с ней. С отцом он тоже поговорил и сумел его убедить. Потом он поговорил с папиными и мамиными родителями. И все они в свою очередь старались переубедить маму. Она так молода, сама-то еще почти ребенок. Она просто загубит свою жизнь. А у нее ведь так много разных талантов. И ей все равно не под силу обеспечить девочке необходимый уход. Существуют учреждения, специально предназначенные для таких детей. Аргументы сыпались на маму градом. Она лежала в одноместной палате. Каждый четвертый час туда привозили аппарат, отсасывавший у нее молоко. Несколько раз в день приходил кто-нибудь из родственников, врачей и специалистов и объяснял ей, что так будет лучше для нее, для ребенка и отца. А она все время говорила «нет». Под конец папе удалось ее уговорить. У него была с собой бумага, и мама ее подписала. Иначе бы он ее бросил. Он этого не говорил, но она это чувствовала. Они поженились только недавно, но отец не остался бы с ней, если бы она не отказалась от ребенка. Мама была в этом убеждена.
Когда она подписала, он поцеловал ее и чуть ли не бегом бросился из палаты, унося бумагу с собой. Тогда у мамы случилось нечто вроде нервного срыва. Она стала кричать, плакать и рвать в клочья простыни и наволочки. Потом она разорвала шов на подушке и начала трясти ее так, что по всей комнате полетел пух. Когда папа вернулся вместе с медсестрой, мама стояла на кровати и трясла подушку. Все вокруг было покрыто пухом. Словно в комнате прошел снег. Вероятно, именно к этой сцене папа и возвращался раз за разом, пытаясь написать стихи.
— Значит, девочку отдали? — спросила я.
— Да, ее определили в специализированный детский дом. Папа с мамой никогда ее не навещали. Ни разу. Это им тоже посоветовал врач: «не сбивать ее с толку» своими посещениями. В детском доме ее назвали Леной, и, подписав еще одну бумагу, папа с мамой дали согласие на это имя. Когда Лене было пять лет, она умерла от гриппа. У нее был очень слабый иммунитет. К тому времени мама уже ждала Эву.
Пока мама рассказывала, у меня возникло ощущение, что ей удалось закрыть для себя эту тему. И я понял, что все годы она только этим и занималась. Ее постоянные размышления, паломничество и посещение монастырей были искуплением грехов — расплатой за ту подпись. И теперь она явно обрела прощение. Или стала смотреть на это по-другому. Рассказывая о том, как папа сидел с роковой бумагой в руках, она даже слегка посмеивалась. И чуть ли не с нежностью говорила о слабости и страхе, отражавшихся у него на лице. Казалось, она достигла конца долгого пути. Того пути, на который отец только ступил, начав писать свои робкие заметки. Но дальше этого он так и не продвинулся.
— А когда начала этот путь Карин? — спросила я. — Когда они удочерили Майю?
— Не знаю, насколько тогда это было осознанно.
Передо мной возникла фотография из газеты: Майя с привязанным рожком, детская кроватка, мухи.
— Но когда они в палате детского дома в Бангалуре смотрели на лежащую в кроватке девочку, они же наверняка думали о другой девочке, в другом детском доме? — спросила я.
— Может быть. Хотя наверняка у них возникала и масса других мыслей. Они ведь поехали туда как журналисты. Собирать материал и писать репортажи. Мне кажется, они в тот момент полностью абстрагировались от собственной жизни. Рождение Лены было уже очень далеко. У них с тех пор появилось четверо детей, а сами они стали авторитетными и безупречными профессионалами. Нет, о Лене они тогда, скорее всего, не думали. У них была более глобальная задача. Они острым, критическим взглядом всматривались в мир и в людей, а не в самих себя.
Мы шли по узкой тропинке, на месте которой прежде пролегала дорога. Раньше тут ездили машины, трактора и телеги с сеном. Теперь же поблизости проложили хорошую новую дорогу, а старая заросла и превратилась в тропинку. Идти рядом мы уже не могли. Я пошла впереди, а Йенс следом за мной. Я смотрела под ноги и все время видела перед собой старую, уже не существующую дорогу: серо-белые разъезженные колеи из плотно спрессованного ракушечного песка и полоску травы с подорожником между ними.
— Мне приходят на ум истории о подменах, — сказала я. — Когда тролли похищают у матери ребенка, а в колыбель подкладывают своего. В большинстве таких историй мать делает с тролленком нечто ужасное — прижигает его угольными щипцами или еще как-то мучает, — и тогда, чтобы защитить свое дитя, является мама-тролль и возвращает женщине ее настоящего ребенка. Можно лишь представить себе, какие реальные трагедии скрываются за подобными рассказами. Дети, которые казались при рождении нормальными, проявляли потом явные признаки неполноценности. Сельма Лагерлёф описала гуманный вариант такой истории. В ее рассказе мать старалась по-доброму относиться к злому подкидышу, и когда ее усилия наконец были вознаграждены и ей вернули родного ребенка, стало ясно, что его жизнь все это время зависела от поведения матери. Когда она не выдерживала и поддавала тролленку, далеко в горах мама-тролль лупила ее сынишку, а когда она обходилась с тролленком ласково, троллиха была ласкова с ее малышом.