Тайны русской души. Дневник гимназистки — страница 36 из 75

27 апреля, четверг

Относительно писем я не сдержала своего слова. Не сдержала потому, что, во-первых, – получила грустное Сонино (Юдиной) письмо, а во-вторых – как подумала об обещании, оно показалось мне таким глупым, несправедливым – следствием раздражительности и каприза. И тогда я подумала, что гораздо лучше будет, если я постараюсь переменить свое отношение к своему этому слову – и еще другому, которое я нарушала очень часто и – что хуже всего – совершенно сознательно…

То есть вот как: я замечаю тотчас же, когда начинала действовать против данного себе слова. И это не удерживало меня от дальнейших действий в том же направлении: напротив – уже упрямо сжав губы, я продолжала. Так вот: я решила – лучше не выполнять своего обещания не писать письма, а постараться останавливаться каждый раз, как только замечу, что начинаю действовать против своего другого слова. Потому что это будет, несомненно, полезнее – и для меня, и для моей совести…

И это – не единственный случай. Очень часто (например, в трамвае) бывало: явится желание уступить свое место какой-нибудь старушке, и вдруг что-то удержит от этого – сейчас же за мелькнувшей мыслью, какой-то стыд. Мне почему-то совестно становится, что меня поблагодарят, или сочтут хорошей, доброй, или что-нибудь в этом роде. Места я не уступлю. И хоть желание будет всё возрастать, но уж я упрямо буду сидеть, не глядя на старушонку и злясь на весь мир. Так вот насколько нелепо и дико всё это!..

А про «Катю-верхнюю» (Сидневу) – всё забываю, всё оттягиваю. Я ведь ее встретила – в воскресенье (23 апреля). Пошла – тетю проводила до гимназии, потом пошла в Собор. И вдруг… Вот она! Наконец-то! Сколько лет, сколько зим!

Оказывается – Екатерина Ивановна (Сиднева), и увидела меня за версту… Пошла ее проводить, думаю:

– Что-то она будет говорить?..

А она, между прочим, и говорит:

– …Всё – собрания и собрания: хлопочем, суетимся, говорим…

– Но теперь не говорить нельзя…

– Волнуемся и воображаем, что едем, а ведь как месяца через два посмотрим на всё – так и увидим, что на месте стоим. Но как это всё бестолково выходит! Всех удовлетворить трудно…

– Невозможно!

– Потом – у нас есть такие люди, что… Вот – Александра Диомидовна (Аникиева), например. Вы знаете, она как-то всё по-другому схватывает, всякую мысль. Поймет совершенно иначе – и говорит уже в том направлении. Ей начнешь объяснять – через минуту она еще как-нибудь перевернет, еще несколько спустя говорит, что все объяснения совсем ни к чему, так как она всё прекрасно понимает. Нервная она какая-то, больная…

Так вот – суждения этой (Екатерины Ивановны) о той (Александре Диомидовне), которая возмутилась ее двуличностью тогда. Может быть, она (Екатерина Ивановна) и со мной – даже наверное! – неискренна… И вот в этот раз я подошла к ней с таким чувством предвзятого любопытства и с желанием узнать, что она скажет об Александре Диомидовне – и обо всем вообще…

Я встретила ее на другой день (24 апреля) снова. Тогда она рассказала мне прекомичный эпизод.

– Вчера, – говорит, – я не дождалась конца заседания. Сидела до четырех часов и утомилась страшно (еще бы – голодом-то!). Пообедала, сколько-то времени проходит – является ко мне (дама) из этого «Общества» и говорит: «Вот – послали вас предупредить, что сегодня – еще собрание». – «Какое? Когда?» – «Да – в десять вечера». – «О чем же, что такое? – спрашиваю, а самой обидно стало: как же заранее не предупреждают? – И что, собственно, на этом собрании будет, какой вопрос разбираться?» – «Да – будут выяснять “политическую физиономию”…» Надо вам сказать, что это выражение очень распространено между некоторыми из педагогов. Ну и смешно мне тут стало – и досадно. Посмотрела я на нее, посмотрела – и говорю: «Знаете, право, в полночь вы с трудом рассмотрите физиономии друг друга, а уж “политическую”-то – прямо немыслимо будет…» Я не ручаюсь, конечно, за непогрешимость в передаче ее (Екатерины Ивановны) слов. Может статься, что передала я ее речь «своими словами», что называется. Но общий характер и смысл – точно такой…

Вот – и мои встречи с ней. И – сказать правду – встречам я рада была…

Так скучно – сидеть с младенцами в комнате, слушать их бесцельные, беспредметные и бессодержательные разговоры, не умея направить этот разговор в другую сторону, направить мысль на какой-нибудь предмет. Так скучно – со скуки разбираться в хиромантии вместе с ними или рассматривать физиогномику и сличать рисунки из книжки с шестью нашими лбами и носами. И еще скучнее – глядеть на их барахтанье и дикие приставанья к Нюре Зои-маленькой…

Еще счастье, что большая (Зоя) уехала. Ах, скорей бы и эти (уехали)! А то – никуда не приткнешься, никуда не уйдешь. Места нет нигде безлюдного…

Зина (сестра) с Катей уже прикатили. Народу всё прибывает. У тети по целым вечерам – ученицы, и если бы что и захотел поделать – негде…

Вообще, мне нынче и писать днем или утром не приходится. А не играла (на фортепиано) я уж, должно быть, недели две…

28 апреля, пятница

Нюра уехала. Что-то чуточку пусто стало. Нюру-то мне жаль всё же. Она – хорошее дитя…

Но какой сегодня день скверный – туманно-осенний, дождливый, серый. Была и гроза. Мне нравится гроза – только не среди такого тоскливо-серого дня…

Вот теперь только прошла тяжесть, что давила мне сердце с самого утра – даже ночью, всю ночь давила…

На тоскливо-осенний день видела во сне я моего милого.

На чужой стороне, в сером городе, на другой женился ясный сокол мой.

И приехал он к рóдной матушке – с белой горлинкой прилетел домой.

Что-то молвила ль она матушке, согрубила, знать, и сестре его —

Говорил он ей речи строгие, у ворóт сердито брал зá руку.

Только – нет: она унялá его, целовал он ей ручку белую…

И пришел он к нам, проводив ее, к печке сел – во столовую.

Он позвал меня – я пришла к нему. Руки взял мои – в свои смелые.

Просыпáлась я… и заснула вновь… Ах, сидели мы на диване с ним!

Голова моя – на плече его… Говорил он мне – я не помню что…

Потом гладил он шелк волос моих…

И проснулась я – с болью нá сердце…281

Вот какие «песни» навеяли мне сны мои – и погода. Да еще – Глинка, милый Глинка – в мотивах Антониды!..

И вот как у меня сегодня тяжело-тяжело было на сердце – и больно! Как тяжело! Давило грудь. Плакать хотелось. Шила – и чуть не плакала, а потом напевала Лермонтова:

…Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?

.............................

Уж не жду от жизни ничего я…

Писем я жду – вот чего…

А от Сони (Юдиной) такое тоскливое письмо получила, что поплакала над ним немножко… Зачем я такая неумная? Я бы написала ей такое хорошее, дельное письмо! Помогла бы – хоть словами, посоветовала бы что-нибудь! И легче было бы ей – бедной, озябшей и скорбной душе-девице… Жаль мне ее: такая у них (Юдиных) чудесная семья, такие они все милые, и любят друг друга, и вот – одна она там, среди них – любимых и любящих. Те двое (Миша и Лена) – откровенные, ласковые, весело-насмешливые и общительные. Она (Соня) – скрытная, самолюбиво-сдержанная, не умеющая внешне выразить свою любовь и ласковость. И вот – задача: слить в дружбе и близости эти два элемента. Но как же? Как переступить грань натуры? Это невозможно. А оставить так – так тяжело для Сони, досадно для Миши и тревожно – для Екатерины Александровны. Вся беда в том, что Соня – характером в отца. Нехорошо это. Нехорошо, когда такое натурное резкое деление. Если бы все были они одного склада – ах, как хорошо бы им жилось! И Соня сознает это. Пишет об этом…

2 мая, вторник

Вчера (1 мая) была светлая майская погода. Немножко, правда, свежо, но – хорошо, ярко. И настроение у меня было прекрасное. Причины были тому: посылка из Питера, и Сонино (Юдиной) письмо, и слова Спасского.

Ходила к нему днем. И он сказал, что всё хорошо – «зелья» попринимать с месяц и бросить: в деревню – только не нужно купаться и не надо осенью в Петроград… Ох, не надо! Ну, что же?.. До этого еще далеко, а вот теперь бы – что-нибудь хорошенькое! Чтобы не так было тоскливо и уныло. Уехать бы куда-нибудь! Хоть куда-нибудь!..

Сегодня Зоюшка (Хорошавина) – именинница. Ходили…

Торопились дошивать кофты – и не дошили, но надели всё же… Разговоры шли, конечно, о политике. Вернее, не о политике, а о настоящем жизненном моменте, ибо нынче политика – жизнь. И горько, и больно… Может быть, слух, а может быть, и правда: Родзянко арестован Советом солдатских и рабочих депутатов, и в связи с этим французский и английский посланники потребовали из посольств свои бумаги… Брусилов282 будто бы отказывается, а Гучков подал в отставку, что за Ленина – весь Балтийский флот, а в армии – дезорганизация… Тяжело. И слушать, и говорить, и думать…

Всё это говорилось Иваном Аполлоновичем (Чарушиным) и Теодором Васильевичем при Юлии Аполлоновне (Хорошавиной), и она – по виду – очень расстроилась… А Зоюшка говорит:

– Вот вы у меня мамашу на неделю расстроили – настраивайте, как хотите!..

Мне показалось – она (Зоя) была недовольна разговором. Должно быть, она многое из слухов или из газет не передавала – замалчивала. А Юлия Аполлоновна (Хорошавина) взволновалась: тут уж, понятно, главным образом – за (сына) Юрия. Она рассказывала, что от него теперь получаются странные письма, что он пишет, что хотел бы сбежать оттуда, что «обществу, которое его окружает, он предпочел бы общество диких зверей…». Понятно, что слухи объяснили ей теперь одну сторону его настроения и общего душевного состояния. Ну, она и взволновалась сильнее… Да еще говорят, что будто бы в Петрограде продовольствия хватит только на два дня. Какая же мать не забеспокоится?!..