— их анализом. В своем писательстве он констатировал лично увиденное и лично пережитое. Это свидетельство о социализме — каков он есть в его жизненных реалиях — из первоисточника, при этом автор имел возможность сравнивать гитлеровский Рейх со сталинским СССР, дореволюционную Империю с послереволюционной Россией.
Он, пожалуй, самый современный писатель из классиков русского консерватизма. Его слог наиболее доходчив до слуха постсоветского читателя, его простота носит черты миссионерско-политические, и потому не понять его мысль невозможно, если только изначально не питать глубокого предубеждения к его личности или его писаниям. Он перенял одну из базовых установок русской публицистики — откровенно беседовать со своим читателем — и гениально продолжил традицию имперской публицистики — имперской по размаху тем и интимности разговора, когда с читателем говорят доверительно, как с самым близким и дорогим другом, говорят, как писали бы в письме к постоянному и тонкому, поверенному в душевных делах товарищу.
У великих мастеров русского слова имперское величие и личностная, интимная душевность сливались в удивительное единство, рождая вечные творения человеческого духа. Потрясающая откровенность, открытость в писательстве — дар уникальный, и он присущ Ивану Солоневичу в полной мере.
Если говорить об учителях Ивана Солоневича, то необходимо назвать по меньшей мере три имени: М.О. Меньшиков, В.В. Розанов и Л.А. Тихомиров. Феномен Ивана Солоневича возрос из публицистического мастерства Михаила Меньшикова, из его «Писем к ближним», стиль которых Иван Солоневич в своих произведениях довел до глубокой степени доверительности; из логичности и синкретичности таланта Льва Тихомирова, даже не всего Тихомирова, а конкретно его книги «Монархическая государственность», с которой Иван Солоневич не расставался во всех перипетиях своей эмигрантской жизни; из своеобразной микротомичности личной жизни Василия Розанова.
Иван Солоневич не мог не читать розановские «Уединенное» и «Опавшие листья» (они выходили именно тогда, когда Иван Лукьянович уже жил в Петрограде и работал в «Новом времени»). Он не мог не перенять у своего любимого писателя интимной доверительности к читателю и внимания к кажущимся мелочам, тонко и убедительно перенеся их на социальную ткань.
Интересно объяснял особость своего писательства сам В.В. Розанов: «Я ввел в литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки быта». «У меня есть какой-то фетишизм мелочей. “Мелочи” суть мои “боги”»{134}.
Влияния корифеев русской мысли старшего поколения на И.Л. Солоневича, на его стиль и его мысль нисколько не уменьшают его собственной значимости и оригинальности вклада в русскую политическую мысль…
Революция — это всегда раздражение. Как говорил еще Василий Розанов, «никогда не настанет в ней (революции. — М.С.) того окончательного, когда человек говорит: “Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра”… И всякое “завтра” ее обманет и перейдет в “послезавтра”… В революции нет радости. И не будет. Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея»{135}. Революция принципиально перманентна и разрушительна.
Героическая и энергическая фигура Ивана Солоневича никак не вписывалась в кладбищенскую тишину советской нормы. 4 Советская власть, — писал Иван Солоневич в 1938 году о поколении “несгибаемых ленинцев”, — выросла из поражения и измены, и она идет по путям измены и поражения. Она была рождена шпионами, предателями и изменниками, и она сама тонет в своем же собственном шпионаже, предательстве и измене.
На двадцатом году революции революционное поколение сходит с исторической арены, облитое грязью, кровью и позором: более позорного поколения история еще не знает. Очень небольшим утешением для нас может служить то обстоятельство, что русских людей в этом поколении очень мало. Это какой-то интернациональный сброд с преобладающим влиянием еврейства — и с попыткой опереться на русские отбросы»{136}.
Вся русская история сродни жизни христианина и представляет собой череду духовных подвигов и греховных падений, накопления и оскудения, государственного строительства и анархического разрушения. Двадцатый век был веком, когда маятник национальной психологии давал наибольшее отклонение от царского, срединного пути, избранного нашими предками в конце позапрошлого тысячелетия, — пути построения автаркийного расширяющегося православного мира. Особую роль в этом соблазне поиска нетрадиционных для нации путей сыграли идеи демократии и революции, знамена которых к концу XX столетия пропитались русской кровью, позором государственной измены и духом национального предательства. Им нет никакого исторического оправдания, и они будут вспоминаться с таким же ощущением стыда, как эпоха «панамского скандала» во Франции или как времена Великой депрессии в США.
Иван Солоневич жил и писал в самые сложные времена Великой Смуты XX века, но не потерял надежды на возрождение дорогого Отечества и всегда отвечал сомневающимся в его политическом оптимизме таким образом: «Очень многие из моих читателей скажут мне: “Все это, может быть, и правильно — но какой от всего этого толк? Какие есть шансы на восстановление монархии в России?” — И я отвечу: приблизительно все сто процентов»{137}.
III.ПАЛЛАДИУМ ИМПЕРИИ (ОСНОВОПОЛАГАЮЩИЕ ЧЕРТЫ РУССКОЙ ИМПЕРИИ КАК ПРАВОСЛАВНОГО ТИПА РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВЛАСТИ)
III.1. САМОБЫТНОСТЬ И ИДЕАЛ САМОДЕРЖАВИЯ КАК ПРАВОСЛАВНЫЙ ТИП РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВЛАСТИ
В руке Господа власть нал землею и человека потребного Он во время воздвигнет на ней.
Сердце царя — в руке Господа, как потоки вод: куда захочет, Он направляет его.
Национальное государство или космополитическое? Каким же виделось русское государство консервативным мыслителям, национальным или космополитическим? Есть ли в христианском учении разрешение дилемм патриотизма и космополитизма, национального государства и мирового глобалистского государства? Что более соответствует идеалу христианского понимания государства, то или другое?
Христос пришел спасти всех. Христианское учение проповедано всем народам. Разве исходя из христианства можно оправдать патриотизм и национальное государство? Можно ли в проповеди любви ко всем ближним находить еще и необходимость предпочтительной любви к родному народу?
Как мы покажем далее, на такие и подобные вопросы христианское учение даст положительный ответ.
Сам Христос, при приближении к Иерусалиму, плачет о неправдах Своего народа, отвергающего Его: «о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему» (Лук. 19,41—42).
Его Апостол, Павел, столь же слезно говорит о своих соплеменниках: «истину говорю во Христе, не лгу, свидетельствует мне совесть моя в Духе Святом, что великая для меня печаль и непрестанное мучение сердцу моему: я желал бы сам быть отлученным за братьев моих, родных мне по плоти, т.е. Израильтян» (Римл. 9,1—4).
Эти чувства любви к ближним по плоти, к тем, которые даже гонят и распинают, выраженные Самим Спасителем и Его Апостолом, так же как и подчинение Спасителя власти Пилата, и синедриона, являются для любого истинного христианина лучшим свидетельством возможности христианского патриотизма и оправданием не безразличного отношения христианства к национальности и национальному государству.
Апостол Павел говорит: «кто о своих не печется, тот отрекается от веры и хуже неверного» (1 Тим. 5,8).
Таким образом, тезисы космополитизма, сформулированные примерно в следующем виде: «1) патриотическое чувство — безнравственное чувство, оно ничем не может мотивироваться, кроме эгоистических мотивов; 2) обособление народов в изолированные, замкнутые, отдельно существующие союзы противодействует солидарности, работе на пользу общечеловеческих интересов; 3) христианство прямо и положительно запрещает деление человечества на обособленные народности своим учением о равенстве эллина и иудея, раба и свободного, своей проповедью о себе, как универсальной религии, единящей всех людей в единое стадо с единым Пастырем»{138}, — не выдерживают критики.
Патриотическое чувство не эгоистическое чувство, поскольку часто требует жертвенности и даже самой смерти для искреннего своего носителя, почему, собственно, и имеет христианское достоинство. «Нет больше той любви, как еще кто положит душу свою за други своя».
Народность, как социальная общность, отнюдь не является тормозом в человеческом совершенствовании. Именно в народности, как и в семье, и в церкви, человек получает самые важные уроки любви к ближнему, уроки, которые если не проходишь, то не можешь в дальнейшем полюбить и никакого другого ближнего, встречающегося на твоем жизненном пути.
Отнюдь не в принадлежности всякого человека к какой-либо национальной общности лежит причина раздоров и борьбы между людьми, а в злой, испорченной первородным грехом воле разных людей, которая никогда не исчезнет из человеческого рода, если даже и объединить все человечество в один государственный союз и юридически уничтожить все народности. Злая воля будет существовать и в этом искусственно соединенном образовании, только в еще более сгущенном составе, поскольку человечество будет жить не в родственном (а значит, в более «тренированном» в любви друг к другу союзе), а в случайно и даже насильно соединенном союзе разных, не родственных друг другу людей.
Поэтому мы не погрешим против основной христианской заповеди любви, когда скажем, что имеем предпочтительную любовь к своим родителям, родственникам, супругам, своему народу, государству, своей церкви, вере и т.д., поскольку эта предпочтительная любовь не уменьшает любовь ко всем остальным. Мы испытываем к вышеперечисленным предметам предпочтительную любовь, питающуюся кроме всего прочего чувством благодарности, чувством материнства, сыновства или супружества, иначе говоря, чувствами объективными и глубоко нравственными, которые (чувства), однако, отсутствуют в чувстве любви ко всем остальным ближним. Чувство предпочтительной любви самовозникающее, естественнейшее из чувств человека, заложенное в его природе, против которого прегрешает либеральный космополитизм, не имеющий сам никакого отношения к христианству.