Кажется, что Конашевич и Похитонтов сидели совсем в другой тюрьме, нежели находившийся рядом с ними Иван Павлович Ювачев.
С бывшим флотским офицером Ювачевым, проходившим по процессу «14-ти», в Шлиссельбурге произошло то, что, кажется, только здесь и могло произойти.
Поначалу в Шлиссельбурге было разрешено чтение только Библии, и оно-то и заставило террориста, приговоренного к бессрочной каторге[53], обратиться после многих лет юношеского «отступничества» к религии.
Все было, как в написанном Ювачевым уже па Сахалине стихотворении «Надпись на Библии»:
В этой книге вся жизнь отразилась,
В ней, как в зеркале, видим весь свет,
Тайна Божьих чудес нам открылась,
Здесь на все есть готовый ответ.
Что уж было, что есть и что будет,
Чрез пророков Господь показал.
Милый друг! И тебя не забудет:
Только верь и люби! — Он сказал.
Столь поразительную метаморфозу товарищи по заключению истолковали как помешательство, но это не смутило Ювачева.
«Скажу: жил внутреннею, духовною жизнью… — писал он из Шлиссельбурга. — Дни, недели, месяцы созерцал построенный храм Божий в моем воображении».
Как вспоминает В.Н. Фигнер, в январе 1885 года, после истории с Мышкиным, крепость посетил товарищ министра внутренних дел генерал П.В. Оржевский.
П.В. Оржевский застал Ювачева стоящим на коленях, с Библией в руках, и спросил у Ювачева, не желает ли он поступить в монастырь.
— Я не достоин, — ответил тот…
В 1886 году Ивана Павловича Ювачева перевели на Сахалин.
Первые годы он провел на тяжелых каторжных работах, а потом был определен исполнять обязанности заведующего Сахалинской метеорологической станцией. Последние годы своего срока Иван Павлович много занимался картографией, печатал книги, посвященные климату острова.
Кроме этого на Сахалине он превратился в православного писателя Миролюбова, рассказы и другие сочинения которого продолжают переиздаваться и в наши дни.
Когда на Сахалине появился собственный флот, И.П. Ювачёв стал капитаном первого сахалинского парохода.
После освобождения в 1897 году Иван Павлович Ювачев, совершив кругосветное путешествие, вернулся в Петербург, служил там в инспекции Управления сберегательными кассами, был членом-корреспондентом Главной физической обсерватории Академии наук, издал несколько книг с описанием Шлиссельбургской крепости, Сахалина.
В 1902 году он женился на Надежде Ивановне Колюбакиой, которая заведовала «Убежищем для женщин, вышедших из тюрем Санкт-Петербурга». Здесь, на казенной квартире, в здании убежища, через два с половиной года, 30 декабря 1905 года, у Ювачевых родился сын Даниил, ставший знаменитым писателем Даниилом Хармсом.
После революции до пенсии Иван Павлович Ювачев служил главным бухгалтером Волховстроя.
Умер он 17 мая 1940 года в возрасте 80 лет.
А вот народовольца Михаила Федоровича Фроленко, который открыто говорил своим умничающим товарищам, что хотел бы верить в такого Бога, каким тот предстает на иконостасах, никто из товарищей по шлиссельбургскому заточению в богоискательстве не подозревал.
Способствовал этому жизнерадостный характер самого Фроленко.
По воспоминаниям Л.А. Тихомирова, это был человек очень хороший, простой, добрый.
«По наружности он совершенно походил на рабочего, как и по привычке к самой скромной жизни, не нуждаясь ни в каких удобствах. Замечательно хладнокровный и неустрашимый, он не любил никаких собственно террористических дел и в них, полагаю, не участвовал во всю жизнь, но всегда готов был помочь освобождению кого-либо.
Фроленко пошел на рынок в качестве ищущего работу. Он рассчитывал, что, может, понадобятся рабочие для острога, и не ошибся. Через несколько дней пришли нанимать на какое-то дело в острог. Фроленко был и физически довольно силен, и знал понемножку разные отрасли труда, в котором был вообще очень сообразителен. Начав работу в тюрьме, он понравился и своим тихим характером, и внимательностью к делу, а между тем как раз понадобился служитель по камерам арестантов — то, что и нужно было ему. Он, конечно, немедленно согласился поступить на это место. Остальное пошло у него как по маслу. Он подделал ключи к камерам Стефановича и Бохановского, припас для них костюмы служащих в тюрьме, высмотрел путь для побега, подготовил способы перелезть через стену, и затем оба заключенных благополучно бежали. Сам Фроленко тоже скрылся. Этот побег тогда наделал много шума и принадлежит к числу самых ловких и необыкновенных».
Михаил Федорович и в тюрьме предпочитал занятия огородничеством и садоводством любым отвлеченным рассуждениям, но окончательно выводила из критического поля веру Михаила Федоровича ее простота и безыскусность. Бог, который представлялся Фроленко в виде седого старца, сидящего на облаках и благосклонно взирающего оттуда на весь мир, был совершенно неинтересен его товарищам по шлиссельбургскому заточению.
И мало кто обращал внимание, что занятия огородничеством и садоводством Михаила Федоровича наполнены столь поразительной целебностью, которую невозможно свести только к результату физической работы на свежем воздухе.
Действительно, прибыв в крепость, Фроленко страдал цингой, ревматизмом, последней стадией туберкулеза и «чем-то вроде остеомиелита, так что долгое время не владел рукой и был совершенно глух»…
В Шлиссельбурге без какой-либо медицинской помощи Михаилу Федоровичу удалось избавиться от всех этих болезней. Климат Шлиссельбурга, так легко убивавший других заключенных, оказался целебным для него.
Ну а о той подлинно христианской любви, которой был наполнен Фроленко, можно прочитать в любых воспоминаниях шлиссельбуржцев.
«Всего трогательнее было то, — писала Вера Николаевна Фигнер, вспоминая первые яблони, которые вырастил Фроленко в Шлиссельбурге, — что целью насаждений были, собственно, не яблоки, а мысль, что товарищи, которые явятся в Шлиссельбург после нас, найдут не бесплодный пустырь, песок и камень, а прекрасно обработанную землю, деревья и плоды».
Стремление, действительно, трогательное.
Еще трогательнее тут, что Григорий Прокофьевич Исаев, которого называли руками сеющей смерть «Народной воли», пытался обратить в православную веру человека, который, ощущая благосклонный взгляд с небесных высей, своими руками взращивал на ледяных ладожских сквозняках сады.
«В огороде Фроленко росла прекрасная вишня, посаженная им, — вспоминала В.Н. Фигнер. — Каждую весну она стояла, вся облитая белым цветом, и Фроленко с гордостью истинного садовода звал всех по очереди посмотреть на чудное дерево.
— Стоит, как невеста, — говорил он.
Но надежды на плоды год за годом оказывались тщетными, цветы оказывались пустоцветом.
Наконец в 1904 году на дереве оказалось 16 вишен! Как берег их Фроленко! Хотел сшить мешочки из марли, чтобы укрыть от воробьев»…
Все 16 вишен дозрели; тринадцать из них Михаил Федорович роздал каждому из узников Шлиссельбурга, а три оставшихся передал Вере Николаевне Фигнер, чтобы она преподнесла их Марии Михайловне Дондуковой-Корсаковой, которая начала тогда приезжать в тюрьму с христианской проповедью.
Михаил Федорович Фроленко просидел в Шлиссельбурге
21 год, но вышел из тюрьмы здоровым и полным сил.
Он пережил войну и оккупацию и умер в Геленджике в 1947 году, достигнув 90-летнего возраста.
И тем не менее такие люди, как Ювачев и Фроленко, были исключениями среди народовольцев… Воинствующее богоборчество в народовольческой среде было не просто хорошим тоном, а существом всей их деятельности.
Федор Михайлович Достоевский нашел точное определение русским революционерам. Беснование уживалось в них рядом с самоотверженностью и жертвенностью. Не оставляли бесы свои жертвы и в заточении.
Примеров, подобных В.П. Конашевичу и Н.Д. Похитонову, можно приводить достаточно много.
И чего не прощал Шлиссельбург, так это духовной слабости.
Жестко и беспощадно разделял он своих насельников. Одних убивал сразу, других сводил с ума, а третьим даровал завидное здоровье и многолетие.
Как происходило это, можно понять, читая шлиссельбургскую долгожительницу Веру Николаевну Фигнер. Про эту «девушку строгого, почти монашеского типа», как определил ее Глеб Успенский, писали и будут писать романы, но несомненно самым интересным произведением останутся ее собственные воспоминания «Когда часы жизни остановились»…
«Мы прошли в ворота. И тут я увидела нечто совсем неожиданное. То была какая-то идиллия. Дачное место? Земледельческая колония? Что-то в этом роде — тихое, простое… Налево — длинное белое двухэтажное здание, которое могло быть институтом, но было казармой… Направо — несколько отдельных домов, таких белых, славных, с садиками около каждого, а в промежутке — обширный луг с кустами и купами деревьев. Листва теперь уже опала, но как, должно быть, хорошо тут летом, когда кругом все зеленеет! А в конце — белая церковь с золотым крестом. И говорит она о чем-то мирном, тихом и напоминает родную деревню. Все дальше двигается толпа, и вот открылось здание из красного кирпича: два этажа, подслеповатые окна и две высокие трубы на крыше — ни дать ни взять какая-нибудь фабрика. Перед зданием красная кирпичная стена и железные ворота, окрашенные в красное и теперь раскрытые настежь»…
В своих шлиссельбургских воспоминаниях В.Н. Фигнер рассказывает, что происходило с «матерью-командиршей», выкованной, кажется, из самой высококачественной народовольческой гордыни, когда:
Словно осенний туман надо мной
Темный покров расстилает,
Смутно-неясной, тяжелой волной
Душу мою заливает.
Всё пеленою своею прикрыл,
Все очертания сгладил,
Яркие краски и образы смыл,