Тайны Шлиссельбургской крепости — страница 56 из 65

Услыхав об этом, мы стали при посещениях Марии Михайловны приносить ей произведения наших огородов: огурцы и всевозможные ягоды с кустов, разведенных нами. Эти маленькие приношения всегда принимались с самой привлекательной благодарностью не ради них самих, а как выражение нашего внимания и ласки…

В ветер, дождь и бурю на лодке она переправлялась из города на наш остров и, посетив того или другого из нас (обыкновенно двоих), в сумерки возвращалась домой одна, проходя по пустынным улицам захолустного уездного городишки.

В этой старости, старости тела и молодости души, игнорирующей физическую усталость и материальные неудобства во имя луча теплой любви, который она хотела принести нам, было так много умилительного и человечно прекрасного, что чаровало нас в нашем застывшем, окоченелом существовании.

С первых же встреч было ясно, что княжна — человек совершенно не от мира сего… Религиозная идея одна безраздельно царила в уме княжны. По ее рассказам, еще в детстве она задумывалась над участью заключенных в тюрьму и строила планы об облегчении их участи. Тяжкая болезнь, приковавшая ее к постели в период, когда формируется женщина, кажется, положила первое начало ее религиозной экзальтации. Молодая девушка решила, что никогда не выйдет замуж и посвятит свою жизнь делам любви и милосердия. Она отказалась от наследства, выговорив лично для себя крошечную годовую ренту в 600 рублей и отдав остальное в пользу общины сестер милосердия, основанной ею в Порховском уезде, с больницей для сифилитиков. Мария Михайловна рассказывала мне, что она посещала уголовных преступников, убийц и безвестных бродяг в Литовском замке и проституток в Калинкинской больнице. Ей приходилось выслушивать порою площадную брань, богохульство и выносить потоки грязи… Но лаской и теплым обращением, любезным вниманием к нуждам озлобленных людей, поносивших ее, она в конце концов покоряла сердца… Под ее влиянием закоренелая жестокость смягчалась, и не один человек, измученный жизнью и преследованиями, умирал, как она говорила, в мире с Богом, с людьми и с собой»…

6

Когда мы говорим, что при появлении княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой в камере Веры Николаевны Фигнер «матерь-командирша» словно бы оказалась в наполненном чудесами пространстве рассказов Ивана Павловича Миролюбова (Ювачева), надобно сразу оговориться, что Мария Михайловна отправилась в Шлиссельбург в буквальном смысле из рассказов Ювачева.

«Мое знакомство с Марией Михайловной произошло в начале 1902 года, — рассказывал он сам. — Однажды в небольшом кругу ею приглашенных лиц я рассказал об условиях пребывания заключенных в Шлиссельбургской тюрьме.

Княжну более всего в моем рассказе поразило, — как это можно, чтобы в христианском государстве не позволяли заключенным ходить в церковь на богослужение!»

Мария Михайловна отправилась тогда к министру внутренних дел Вячеславу Константиновичу Плеве и попросила разрешить ей посещение узников Шлиссельбурга.

— Еще никто и никогда не обращался к ним со словом любви… — сказала она. — Быть может, сердца их смягчатся и они обратятся к Богу.

— Возможно, что вы и правы… — подумав, сказал министр.

Попасть в Шлиссельбургскую тюрьму тогда было невозможно, сюда не пустили даже Льва Толстого, собиравшего материал к роману «Воскресение», но Мария Михайловна не за впечатлениями и рвалась на «остров мертвых».

Ей удалось невозможное…

Благодаря ее хлопотам в Шлиссельбурге началась постройка тюремной церкви.

Веру Фигнер Мария Михайловна выделила из тринадцати узников не только потому, что она была безусловным лидером. С Верой Николаевной княжну связало желание сделать из нее свою преемницу.

Разумеется, желание это сразу натолкнулось на ожесточенное сопротивление вроде бы помягчевшей после кончины матери народоволки.

«Можно было не разделять ее религиозных убеждений, но нельзя было не чувствовать уважения к ее искренности и не остановиться с почтением перед поглощением в ней решительно всех интересов личности сферой жизни духовной, — вспоминал В.Н. Фигнер. — Как характер, как личность Мария Михайловна была обворожительна. Способность жить ради одной идеи, всецело отдаваться ей не может не производить впечатления, не привлекать тех, кто приходит в соприкосновение с обладателями такой способности. Именно эту последнюю я и оценила всего более в этой необыкновенной женщине, которая заслуживала бы обширной и всеисчерпывающей биографии.

Невозможно было скрыть от себя: в лице княжны Дондуковой-Корсаковой, с одной стороны, и нами — с другой, сталкивались два непримиримых миросозерцания. Она — невеста Христова, витающая в небесах и думающая лишь о спасении души ближнего своего для царствия небесного… Мы — дети земли, дети скорбей и страданий земных, душу отдающие за то, чтобы на грешной земле жилось лучше… Она — глашатай мира, враг насилия, отступающая в ужасе пред пролитием крови, будет ли это на уличной баррикаде или в единоличной схватке террориста с врагом, будет ли это, наконец, на эшафоте. И мы — бунтари-революционеры, не останавливающиеся перед поднятием меча, — мы, находившие моральное оправдание себе в том, что бросаем палачу и свою голову… Полная противоположность: вера в личного Бога, в чудо, религиозная экзальтация, чующая ночью подле себя, среди обыденной прозы присутствие Христа и наступление дня катастрофы страшного суда… и мы — позитивисты, рационалисты, видящие Бога в идее добра или всюду распространенного начала жизни».

Но не так проста была и старушка-княжна.

Как вспоминает Вера Николаевна, при визитах Марии Михайловны ей приходилось быть постоянно начеку.

«Надо было напряженно следить за тем, чтобы разговор не перешел на религиозную тему; надо было осторожно направлять его в какую-нибудь иную сторону. В противном случае собеседница быстро подхватывала нить, и начиналась какая-то сбивчивая, мистического содержания речь, которую неделикатно было прерывать и вместе с тем неудобно выслушивать без возражений: ведь молчание так легко было принять за одобрение или согласие… Боязнь оскорбить религиозное чувство искренне верующего человека и опасение поступиться чем-нибудь своим создавали напряженную атмосферу, действующую на нервы. Являлось недовольство либо собеседницей, либо собой, и неловкость положения так тяготила, что нередко перевешивала восхищение человеком».

Забегая вперед, скажем, что Мария Михайловна не оставила своих попыток превратить Веру Николаевну Фигнер в свою преемницу и когда та покинула Шлиссельбург.

Она посещала ее в Петропавловской крепости, приезжала к ней в ссылку в посад Неноксу, Архангельской губернии.

Преследовала она при этом, как говорила Вера Николаевна, всю ту же цель — уловить ее душу.

И хотя вроде бы, по воспоминаниям В.Н. Фигнер, ничего не получилось из этих попыток и они разошлись с М.М. Дондуковой-Корсаковой, «чуждые друг другу по мировоззрению и духовным стремлениям», но, по воспоминаниям узников советского ГУЛАГа, выходит, что усилия княжны не остались бесплодными.

До конца жизни Вера Николаевна Фигнер занималась организацией помощи заключенным, обивала, подобно княжне Марии Михайловне, пороги партийных функционеров с просьбами освободить невинных или сократить им срок…

Впрочем, это уже из другой жизни, а итог двум десятилетиям пребывания В.Н. Фигнер в Шлиссельбурге подвел митрополит Антоний, который по просьбе все той же княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой посетил крепость.

7

Он вошел в тюремную камеру «высокий, статный, в белом клобуке, еще увеличивавшем рост, — в клобуке, где на белом поле красиво сверкал большой бриллиантовый крест. Белый клобук прекрасно оттенял здоровый, умеренный румянец лица с чисто русскими, немного расплывшимися от возраста чертами. А блеск бриллиантов как будто мягко отражался в серо-голубых приветливых глазах. Наружный вид был в высшей степени привлекательный и приятный».

Просто, не ожидая, что Вера Николаевна подойдет под благословение, он протянул ей руку для пожатия.

— Вы, кажется, давно в заключении? — спросил он и после первых фраз перешел к. главному.

— Вы ведь не верите в личного Бога… Но неужели никогда в трудные минуты ваша мысль не обращалась к небу и вы не искали утешения в религии?

Вера Николаевна была готова к этому вопросу и ответила, что в трудные первые годы заточения ей казалось, будто на земле для нее ничто уже не существует, что она отрезана от всего и всех и брошена в безнадежное, безбрежное одиночество, в котором ни одна человеческая душа не услышит ее голоса и не скажет слова сочувствия.

— В эти трудные первые годы, — сказала Вера Николаевна, — я с тоской думала о том, зачем я потеряла веру! Зачем для меня не существует некто, который все видит и всех слышит? Мне страстно хотелось, чтобы этот некто, этот всеведующий ведал то, что переживает моя душа; чтобы он, этот вездесущий, присутствовал и здесь, в моем одиночестве… Если никто не слышит, не может слышать, пусть услышит он!

— Но что же в таком случае поддерживало вас во все эти долгие годы? — спросил митрополит.

— Как что? Меня поддерживало то самое, что двигало и на свободе. Я стремилась к общественному благу, как его понимала. В мою деятельность я вкладывала все силы и шла без страха на все последствия, которыми грозит закон, охраняющий существующий строй… Когда же наступила расплата, то искренность моих убеждений я могла доказать только твердым принятием и перенесением всей возложенной на меня кары…

Как пишет Вера Николаевна в воспоминаниях, эти слова растрогали митрополита.

«Он поднял кверху мягко блестевшие голубые глаза и с чувством тихо проговорил:

— Как знать! Быть может, те, кто верует, как вы, а не другие, спасутся!»

В этих словах митрополита Антония нет признания правоты собеседницы, это слова сочувствия, брошенные в пучину отчаяния и гордыни, как последняя надежда.

Это слова, которые способны спасти погибающую душу…