Тайны Стамбула: любовь и рецепты старого города — страница 27 из 60

сширил мою физиономию настолько, что она растеклась по всей его поверхности. Я отпрянула.


В глубоком медном сахане[310] (тысячи таких же пылятся на любом стамбульском базаре) она растопила ложку топленого масла, и в кухне задышалось легче. Это тот аромат, от которого вспоминаются детство и первая любовь.

С замиранием сердца наблюдала я за размеренными движениями ее тонких рук: как она плавно помешивала в бурлящей мутной воде тонкие полоски лапши; аккуратно поворачивала сковороду, чтобы масло равномерно покрыло ее дно; крошила длинными пальцами деревенский сыр – он пах слегка подкисшим молоком и нежными сливками.

Но стоило ему попасть в шипящее масло – как тут же пасторальная идиллия проникала в эту крохотную кухню со старой закопченной плитой на две конфорки. Приблизившись к чудесной сковороде, ворчащей на неуемном огне капризного газа, я склонилась в порыве нежности и жадно впитывала очаровательный флер настоящей стамбульской стряпни по старинке.

– Bekle, bekle![311] – затараторила Фатьма и ловко отодвинула меня в сторону. Сейчас самое главное… – И она всыпала пару жменей дробленых грецких орехов: они тут же принялись перешептываться с разомлевшим сыром, и песня зазвучала веселее.

Хозяйка ловко выловила деревянным дуршлагом с рассохшимися отверстиями лапшу и поровну разложила ее по двум тарелкам. Сверху легли сыр с орехами, томленные в топленом масле. Выглядело это так вкусно, что я с трудом сдерживала себя, чтобы не начать первой, однако смиренно ожидала хозяйку, которая, как назло, полезла зачем-то по скрипучей стремянке в три ступени к антресоли под самым потолком. Там она долго вслепую шарила рукой, пока наконец не выудила блокнот в потертом кожаном переплете.

– Ты ешь-ешь, – пододвинула она тарелку прямо к моему носу, так что мне ничего не оставалось, как взять в руки вилку. – Ты, дорогая, пришла по адресу, хоть и думается мне, что наш mimar[312] посылал тебя за совершенно другим. Ну да ладно…


Мы принялись за обжигающую лапшу, а дождь моросил за окном серым маревом, и от этого в теплой кухне становилось невероятно уютно. Я уплетала домашнюю лапшу свекольного цвета с ароматнейшим сырно-ореховым соусом. Это было хорошо знакомое сочетание вкусов из далекого доброго детства: мама на праздники заворачивала тончайшие баклажановые рулетики, внутри которых таились те же измельченные орехи с тертым сыром, майонез и чеснок для остринки. Но сейчас вкус был мягким и задорно играющим с капризными рецепторами моей искушенной памяти. Это был полный восторг, какой способен испытать разве что инспектор гида Мишлен, заблудившийся и забредший в неизвестную забегаловку в забытой богом деревне. Он пробует блюдо молчаливого шефа, что готовит по бабкиным неграмотным записям, и вдруг понимает, что открыл нечто великолепное, известное теперь ему одному. Я ощущала себя так же: только в отличие от амбициозных инспекторов, мне хотелось хранить секрет этого блюда в строжайшей тайне, наслаждаясь им изредка, осторожно, делясь, как сокровенным, лишь с самыми близкими.

Фатьма-ханым съела несколько ложек и принялась листать пожелтевшие страницы. Это была старая тетрадь, сплошь исписанная бисерным почерком, каким владеют только женщины, и то лишь приложив к каллиграфическому умению немало труда. В этой простенькой кухне раскрасневшаяся старушка сидела так же картинно, как и в гостиной: вытянув тонкие лодыжки наподобие балерин или принцесс из старомодных фолиантов, какие украшают полки антикварных шкафов. На этот раз я последовала ее примеру и также вытянула носки под столом: острая боль вмиг пронзила левую щиколотку судорогой, отчего я поджала губы в немом приступе адской боли. Фатьма-ханым бросила недовольный взгляд, как будто я паясничала или попросту дурачилась, и снова уткнулась в старомодный талмуд, от которого пахло сыростью и нафталином – привычный запах старых квартир.

Стамбульские старушки – еще один пласт местной богемы. Эти очаровательные создания, обладающие совершенно несносными характерами, несут свои седины с таким достоинством, будто они даны им за неимоверные заслуги перед отечеством.

Нужно просто принять: в Стамбуле есть две категории населения, к которым не предъявляются претензии ни при каких обстоятельствах – независимо от степени тяжести нанесенного ущерба/увечий. Дети и старики! Прошу любить и жаловать! Вы можете скакать на головах у прохожих, бросаться жирными кёфте и выкрикивать вероотступнические лозунги на пороге священнейшего из храмов – главное, чтобы вы попадали в возрастную категорию «кому еще нет десяти» или «кому уже за шестьдесят».

Дети и старики – это местные священные коровы, которым позволено все и даже больше. Конечно, я не беру в счет стамбульских кошек, которые венчают сомнительный пантеон псевдобогов.

Фатьма-ханым, естественно, не была исключением, поэтому вела себя так, будто я задерживала ей пенсию и приносила по утрам прокисшие сливки. Страшнее этих грехов в Стамбуле придумать сложно. Хотя по стройной фигуре моей строптивой собеседницы едва ли можно было предположить, что она питалась чем-то кроме цветочной пыльцы и божественного нектара, которые ей поставляют крохотные амуры, украшавшие дверной проем в ее скромной обители. Все это еще больше подогревало неловкость за некую грузность, которую вот уже полгода я ощущала каждой клеткой своего тела. Казалось бы, всего ничего – но я уже не могла свободно дышать в застегнутых джинсах и то и дело одергивала трикотажный джемпер, чтобы не допустить облегания. Подростковые комплексы, чудом миновавшие меня в пятнадцать, наконец настигли и неистово глумились над взращенным в трудах образом отличницы-перфекционистки. Дошло до того, что я перестала фотографироваться и старалась пропускать зеркала: ну как быть, если они тебя портят?.. Так продолжаться больше не могло, и я решительно отложила вилку в сторону и впилась взглядом в ту, что обещала исцеление от всепоглощающей любви к турецкой кухне, делавшей меня уязвимой, как левая пята непобедимого Ахиллеса.



Фатьма-ханым оттянула кожаный переплет и ловко выудила из-под него несколько старых фотографий.

– Это моя бабушка, красавица икбал[313]… Молодость она провела в гареме…

– Бедняжка, – неожиданно вырвалось у меня. А как еще можно было отреагировать на такую новость?

– Бедняжка – это ты! А моя бабка была удостоена великой чести. Она служила империи не меньше, чем адмиралы и генералы! – Фатьма быстро захлопнула блокнот и кокетливо отвернулась.

– Простите, но я думала, что девушек держали в гареме насильно. Просто сложно представить, что кому-то будет в удовольствие жить среди конкуренток и делить с ними мужчину, которого ты еще и совершенно не любишь…


Я заискивающе смотрела на Фатьму, рассчитывая на ее снисхождение: в конце концов, высказывать взгляды – право каждого. Мне начинало надоедать постоянно оправдываться за свое мнение в этом городе: уж слишком часто оно не совпадало с общепринятым. Хотя в этот раз я была совершенно уверена в правоте, несмотря на негодующее выражение крохотного лица капризной знакомой: порой достаточно одной фразы, чтобы отдалить людей друг от друга и превратить их в параллельные прямые, которым никогда не суждено пересечься.

Старушка хмыкнула, провела сухой ладонью по глазам и, смешно поджимая губы, вновь принялась за лапшу:

– Ну вот, остыла! – Она снова хмурилась, а я мысленно засобиралась домой. Дождь забил по стеклам сильнее. Определенно, ходить в декабре в гости в Стамбуле – стратегически в корне неверно. И когда я уже почти готова была подняться, чтобы расшаркаться перед наследницей икбал, как она снова заговорила:

– Все думают, как ты… И кто вас этому учит? Но я-то знаю, как было на самом деле. Идем, расскажу. – И мы пошли в небольшую спаленку, уставленную антикварными бюро и комодами. У окна стояло кресло-качалка. Фатьма ловко скользнула в него, а я осталась стоять, так как это было намного занятней: можно было ходить от вещицы к вещице, с интересом разглядывая трещинки, и мечтать о позволении сделать хотя бы несколько фотографий для заскучавшего инстаграма.

Это был долгий рассказ об удивительной женщине, рожденной в 1870 году и прошедшей красивейший из путей. Тогда его называли «золотым»[314], но сегодня мы можем назвать его просто счастливым.

– Вот метрика моей бабушки. Она родилась в бедной семье, и многострадальный отец продал ее в гарем. Еще совсем девочкой. Ей было лет пять…

От этих слов стало не по себе, ведь моей Амке было столько же.

– Нет-нет, не думай ничего плохого, – прочитала мои мысли Фатьма. – Это было почетно… Девочки жили, как дома, только в просторных чистых комнатах, хорошо питались и, главное, посещали школу. Там aneane[315] выучилась грамоте. Она читала много книг и так складно рассуждала о звездах, как будто сама их расставляла по небесному своду.

Это милое сравнение меня развеселило.

– А когда она выросла? Ей не было обидно находиться в гареме?

– Ни капли…

Гарем работал, как швейцарские часы. У каждой была своя роль. Одно только объединяло девушек: все они самоотверженно любили одного человека.

– Но так не бывает, – я все еще отказывалась верить в сказки о райской жизни в окружении евнухов и других одалисок.

– Нет-нет, не называй их так! Одалиски – это прислуга, которую не допускали к «золотому пути».

Очевидно, у меня выявлялся пробел в знаниях о гаремной жизни. В голову приходили десятки картин и эпизодов из фильмов, в которых именно одалиски исполняли эротические танцы на шелковых коврах перед тучным и довольным господином. Я в деталях помнила картину «Большая одалиска» Жана Энгра, написанную им для сестры Наполеона. Работа врезалась в память благодаря позе девушки, которая, по мнению анатомов, могла так искусно вывернуть ногу только в случае вывиха коленной чашечки. Нелепо, не так ли?