Он был светильник, горящий и светящий (Ин. 5, 35). Он был апостолом советской интеллигенции. Между прочим, мало в какой стране – даже на Западе, где религия была вроде бы свободна, – в семидесятые и восьмидесятые годы в традиционную Церковь пришло столько ученых, писателей, поэтов, художников, актеров, как это было в Советском Союзе. И уж точно нигде в мире не обратилось ко Христу столько интеллигентов еврейского происхождения. Возможно, это происходило, кроме прочего, и потому, что безбожие после шестидесятых годов перестало быть внутренним убеждением, превратилось в навязанную государством идеологию, которой сопротивлялись независимые умы. Но мне хочется верить, что главная причина не в этом. Люди читали Евангелие, приходили в храмы, встречали таких пастырей, как отец Александр Мень. Он, конечно, был понятен и убедителен для интеллигентов, поскольку сам был интеллектуалом высшей пробы, да к тому же талантливым полемистом. Но главное, он давал яркий жизненный пример – пример веры, убежденности, пастырской самоотдачи. Этот пример заставлял очень многих следовать за ним.
В его общине – чуть ли не впервые в послевоенной Русской Церкви – миряне получили большую самостоятельную роль. Они обучали людей Закону Божию, руководили молодежной и благотворительной работой. И до сих пор большинство духовных чад отца Александра остаются верными Православию, зрелыми тружениками на церковной ниве. Это очень востребовано в сегодняшних условиях, когда мирянам все больше нужно брать на себя ответственность за целые области работы в приходах, епархиях, православных общественных организациях. И нужно учить их, как учил отец Александр, не бежать каждый раз за советом к батюшке, а действовать самостоятельно, поверяя ум и сердце словом Божиим, молитвой и важнейшими наставлениями духовника.
Община отца Димитрия Дудко состояла из очень разных людей: были здесь и интеллигенты, и самые простые люди. Отец Димитрий принимал всех, не обращая внимания на советы «опытных» людей, искавших – иногда обоснованно – «стукачей». В круг общения отца Димитрия, в отличие, например, от круга отца Александра Меня, попасть было очень просто: люди приезжали в подмосковный храм, где он служил, – сначала в Гребнево, потом в Виноградово, затем в Пески, – и оставались на беседу, которая проходила в приходском доме.
Темы там обсуждались самые разные: и драматическая история XX века, и русская литература, и модное в восьмидесятые годы увлечение йогой, парапсихологией, переселением душ… Батюшка всех кормил, после чего беседы за чаем продолжались три-четыре часа. А потом собравшиеся молились, в том числе и новомученикам российским. Всегда пели «Тебе, Бога, хвалим» – умиленно, просто… Никогда не забуду воскресные виноградовские беседы, во время которых в тесную келью отца Димитрия набивалось человек по пятьдесят. Сидели буквально на коленях друг у друга, ловя каждое слово. А среди недели собирались у одного из прихожан, куда также приходило несколько десятков человек. Было в этой атмосфере что-то предельно чистое, первохристианское…
Отец Димитрий ничего не боялся – он говорил просто, подчас бесхитростно, но так, что люди совершенно забывали об окружавшей их советской действительности, о парткомах и «стукачах». Наверное, не один «стукач» перевоспитался в этой общине…
Отец Димитрий всегда был последовательным монархистом, хотя и избегал говорить о политике. В конце его жизни многие, конечно, не поняли его сближения со сталинистами. Не разделял такого поворота и я. Впрочем, батюшка и в постперестроечное время смело говорил неудобные слова: о неправдах новой власти, о нищете большинства народа, о потере исторических завоеваний России, о нравственном кризисе… Говорил прямо и жестко. К несчастью, в период тотального восхваления новой демократии слушать такие вещи в Москве соглашались только коммунисты. Это сейчас все вспомнили про социальную справедливость… А в начале девяностых отец Димитрий, как и при советской власти, был одним из первых, кто пошел против толпы и против телевизионного промывания мозгов.
На второй день Пасхи 1990 года владыка Костромской Александр служил первую со времен гонений службу в Ипатьевском монастыре. До последнего момента было неясно, состоится ли богослужение – таково было сопротивление музейных работников. Только телеграмма тогдашнего замминистра культуры Нины Борисовны Жуковой решила проблему. Когда владыка вошел в храм, музейщики во главе с директрисой Мазериной стояли в притворе с гневными лицами, некоторые со слезами на глазах. «Попы оскверняют храм искусства»…
Во время крестного хода я держал чашу со святой водой. И вдруг владыка говорит мне: «Пошли в музей зайдем, в их кабинеты!» Зашли. Владыка громко говорит: «Христос воскресе!» – и кропит музейщиков святой водой. В ответ – перекошенные от злобы лица. Наверное, так же богоборцы, перейдя черту вечности, сами откажутся войти в рай – им там будет невыносимо плохо.
В том же году, вскоре после кончины Святейшего Патриарха Пимена, звонит мне художник Борис Лаврентьев-Хотимский, которого я знал по первой выставке религиозной живописи, устроенной к 1000-летию Крещения Руси. Говорит: гуляю с собакой, прохожу мимо цеха, который начали рушить, и смотрю – один угол здания как-то не соответствует производственной постройке. Не храм ли здесь был?
Оказалось – и правда. Храм начала XX века, не числящийся ни в каких реестрах памятников архитектуры, был полностью обстроен цеховыми стенами. Быстро создали церковную «двадцатку», подали бумаги новоизбранному Святейшему Патриарху Алексию. Художник начал борьбу против разрушения здания. Храм святого великомученика Димитрия Солунского на Благуше был спасен. Сейчас он во всей красоте восстановлен, там существует очень активная православная община.
Тема «Церковь и КГБ», обильно звучавшая в прессе в начале девяностых, до сих пор периодически поднимается на Западе. Ни для кого не секрет, что в советское время практически любой священнослужитель должен был встречаться с работниками Совета по делам религий, которые передавали информацию в спецслужбы. Уходили туда и отчеты о зарубежных поездках – вполне формальные и вряд ли могущие именоваться «стуком». Точно так же сейчас на Западе многие религиозные сообщества информируют свои МИДы, а значит, и спецслужбы о различных международных инициативах. В советской России количество «внедренных» людей – обычно мирян – было чрезвычайно мало. Почти все они покинули Церковь, когда перестали находиться «на задании».
Впрочем, некоторые священнослужители действительно «стучали» на собратьев – кто по злобе, кто для устранения конкурентов, кто ради сведения личных счетов. И вот это, в отличие от естественного контакта, который Церковь должна поддерживать с любой властью, на самом деле является грехом. Однако сей грех не исчерпывается советским временем: он был при царях, он совершается сейчас (и в России, и на Западе), он, наверное, будет всегда. Всегда, покуда власть прислушивается к доносам.
Когда в 2002 году на Дубровке террористы захватили театральный центр, к нему сразу же устремились сайентологи и раскольники. Узнав о произошедшем в аэропорту, по возвращении из командировки, я на следующее же утро поехал к Святейшему Патриарху – просить благословения пробиться к месту, где находились в заложниках сотни людей. Туда же прибыло еще несколько клириков, в том числе священник Павел Буров и диакон Александр Шумский, у которого в заложниках оказался зять (он погиб, вместе со многими другими жертвами террора). Пропустить к зданию нас отказались, хотя мы были готовы идти туда.
Мы стали совершать молебны перед школой, где собрались родственники заложников. Атмосфера была очень накалена, на присутствие духовенства не все реагировали положительно. Но когда нам предоставили класс, где мы начали творить постоянную молитву, многие родственники и спасатели стали приходить туда. Мы служили молебны, исповедовали, беседовали с людьми. Многие тогда захотели креститься. Огромным утешением для отчаявшихся людей были слова одобрения, которые по телефону просил им передать Святейший Патриарх.
Среди духовенства были отец Александр Абрамов, отец Михаил Прокопенко и другие сотрудники Отдела внешних церковных связей, затем отец Аркадий Шатов и близкие к нему пастыри. Никто не побоялся пойти в квартал, где орудовали террористы. Наоборот, многие просились в здание театра. Пока есть такие пастыри, Церковь никогда не станет духовно расслабленной.
Говоря на Дубровке с людьми, я не стал их обманывать – и умом и душой я понимал, что все кончится плохо… Но, надеюсь, сила молитвы поддержала их.
Однажды студенты Свято-Тихоновского университета спросили, сохранились ли у меня воспоминания архиепископа Никона (Фомичева). Я был вынужден с сожалением ответить, что, кроме опубликованного мною в «Журнале Московской Патриархии», у меня ничего нет – пленка с записью давно потерялась. Стал им рассказывать о том, как сравнительно недавно общался с владыкой Никоном (этот архипастырь, ушедший на покой в 1983 году, потом еще одиннадцать лет жил довольно незаметной жизнью в Петербурге). Студенты посмотрели на меня очень удивленными глазами. По выражению их лиц можно было подумать, будто я говорил, что на днях пил кофе с Наполеоном. Да, время идет…
После 1940-х годов в Москве и вообще в центральной России служило много духовенства из Украины, особенно западной. Это неудивительно, ведь там до войны практически не было советской власти, да и уровень религиозности всегда сохранялся высокий, поэтому кандидатов священства было гораздо больше, чем в измученных гонениями центральных областях. Отголоски этого положения сохранялись даже в восьмидесятые годы, когда в семинариях – Московской и особенно Ленинградской – звучала по преимуществу украинская речь.
Многие «великороссы», понятное дело, сетовали. Но именно на плечах украинского духовенства выжили в хрущевско-брежневское время тысячи приходов, особенно сельских. Священники-украинцы принесли с собой особую любовь к храму, к его благоукрашению и обустройству. Им было всегда присуще крепкое здравомыслие, которого подчас недоставало российским интеллигентам-неофитам. Наконец, батюшки украинского происхождения давали и до сих пор дают пример крепкой православной семьи. Не случайно чуть ли не большая часть московских и подмосковных священнических династий – украинцы. Без этих людей наша церковная жизнь была немыслима во второй половине XX века. Немыслима и сейчас.