Тайны угрюмых сопок — страница 12 из 63

— Ага, чуешь, чья собака кусок мяса съела. Посмотрим, чего схоронил тут, уж дюже любопытно.

Под половицами оказался неглубокий погреб, со дна которого Севастьян извлёк два рогожных мешка. Вскрыл оба. В одном шкурки соболя и горностая, во втором — ловушки, которые больше удивили, нежели пушнина. Добрая половина ловушек была отцовская. Они были приметными, сделаны своими руками, часть смастерил и Севастьян, и это с болью отозвалось у него в груди.

— Ах ты мразь, вот каким ремеслом занимаешься, правду селяне про тебя сказывают, да за подлым делом не могли застать. Рыскаешь по чужим угодьям, к тому ж и зверя с силков снимал. Что ж у тебя руки не оттуда растут, коль самому лень силки мастерить и зверя скрадывать? Ах ты тварь, теперь-то все будут знать, каков ты фрукт. Зараза! Пусть решает село, с тобой что делать, одно знаю — на плот народ тебя усадит и отправит вниз по Лене, если на вилы не поднимут.

Пленённый выл от злобы, пытался освободить руки, от бессилия несколько раз сплюнул пред собой.

Севастьян же, выговорившись, задумался, и вдруг его осенила мысль. «Отец и мать оказались в зимовье у Заворотнюка, нашли то, что сейчас пред ним в мешках, признали свой инвентарь, завязалась ссора… Но, постой, если бы завязалась ссора или драка, то отец его заломал бы, факт, осилил. Но почему так произошло, Заворотнюк жив, и на нём даже царапины нет, а родители исчезли, испарились, словно утренняя роса… И это явно его рук дело, а чьих же ещё? Конечно, его! Язык наизнанку выверну, но дознаюсь, убью, но дознаюсь!» — кипел всем нутром Севастьян.

— Заворотнюк, если хочешь жить, ты мне сейчас расскажешь, что произошло на зимовье, когда у тебя появились мой отец и мать.

— Никто у меня не появлялся, чего выдумываешь? — процедил связанный.

— Врёшь! Я тебе сейчас язык вырву!

— Вырвешь, вообще ничего не услышишь, — зло ухмыльнулся Заворотнюк.

— Да я и так догадываюсь, узнал отец о твоих проделках, а ты дорогу проложил им чрез топь в болотах. Так?!

Хозяин избушки сверкнул глазами.

— Ишь чего выдумал. Да, были, видели, поговорили шумно и разошлись мирно, а каким путём будут возвращаться, мне не докладывали.

— Врёшь, мразь, врёшь! Пристрелю, падла! — вскипел Севастьян и схватился за ружьё, взвёл курок.

— Э-э, парень, не шали, брось баловаться ружьём, оно ж и выстрелить может.

— Может, если правду не выложишь. На болотной кочке я увидел материну косынку, и это твоя работа, больше ничья!

— Так кто ж виноват, коли чрез топь отправились, я им не хозяин.

— Врёшь поганец! Разумею, косынку-то сегодня хотел снять с кочки, знать, ход по болоту знаешь, убрать улику имел намерения, а как же, вещь-то сама рассказывает, а ты, завидев меня, быстрее оленя из виду скрылся. А появился я, так и от меня спешил избавиться. Убью, коль таиться вздумаешь! Всё говори, падла! — Севастьян дуло ружья навёл на голову Заворотнюка и приложил палец на курок, отчего тот вздрогнул, страх сковал тело, но язык развязался, и он выдавил из себя:

— Не дури, не дури! Всё расскажу, оставь ружьё, ничего не утаю, только не убивай. Откуплюсь, поверь, откуплюсь!

— Так не тяни, а не то! — Севастьян дулом упёрся во взмокший лоб негодяя.

— Ну, умоляю же, убери ружьё, всё расскажу!

Севастьян с ружьём присел на нары и с нетерпением ждал исповедание связанного типа, ставшего для него отвратительным, мерзким. И Заворотнюк, прокашлявшись и выдохнув воздух из лёгких, полудрожащим голосом начал:

— Два дня назад пришли твои предки, в пору как я латал кровлю. Михаил заставил меня показать свои закутки, я спросил, на кой обыск учинить вздумал? В ответ услышал упрёк: не чист на руки я, желает глянуть, чем зверушек ловлю. Так сразу с ходу и пошёл на меня, напирает речами, грозит. А тут твоя мамаша заглянула в зимовье и узрела разложенные ловушки и шкурки. И надо ж мне их было выложить пред их приходом, знал бы, так ещё далее сховал. Она и давай Михаилу маячить, мол, гляди, нет ли здесь чего твоего. Мишка и глянул, признал свои ловушки, норовил было с кулаками на меня наброситься, я остановил. Говорю, чего кипятиться, виноват, бес попутал, всё сполна верну и с лихвой добавлю, даже пушнину в довесок положу. А пушнина у меня добрая, сам видишь, хочу по осени купцам спустить, с приходом последних каюков…

— Ты мне про пушнину оставь, по делу толкуй! — перебил Севастьян и тряхнул ружьём.

— Ну, Михаил наступать на меня начал, грозился, как и ты, пред народом всё выложить. Что ж тут, понял, позор терпеть придётся, да с места обжитого сковырнуть могут. Предложил Мишке мировую, он ни в какую и словами обидными бросался. Всё, думаю, не уговорить мужика. Тогда я его и заверил: завтра сам всё снесу до его зимовья, и с повинной пущай ведёт меня до села, а там пред людьми покаюсь, прощения просить буду. Он и дал добро. С тем он с матерью твоей и подались отсюда. Чай не стали пить, отказались, оно и понятно — в ненависти на меня оба были. А тут в душу-то мою и влез чёрт, будь он неладен, подсказал, как избавиться от позора и презрения — загубить их души и концы в воду. Тайга большая, кто что услышит, увидит, канут с концами, и всё тут.

Мишка хотел было возвращаться той же дорогой, какой и ты прошёл до зимовья моего, а на это полдня положит, а вечерело. Я и предложил ему путь короткий, напрямки чрез болото. Он-то не знает путь этот, в этой долине доселе не хаживал. Ходок же узкий окромя меня никто не знает, а я по болоту хоть при луне пройти могу — вехи имеются.

Михаил-то и согласился, с условием, что я проводником буду и первым через топь пойду, а они след в след за мной. Чёрт-то мне и потакает, далее толкает на грех, а мне и не до ума пеленой опутанного, нет, чтоб остепениться, одуматься, так далее понесло окаянного…

— Про грехи оставь, это твоя беда, что дальше творил, сатана ты этакая! — снова Севастьян оборвал Заворотнюка и тряхнул ружьём.

— Зимовье прикрыл, и подались до болота, коль согласились. Дошли, я сразу по вехам и пошёл, они за мной. В трясине две ямы имеются, так на второй, что ближе противоположной стороне, пока они чего-то замешкались, я незаметно для них веху переставил, сместил, чтоб прямиком ногами в жидкую яму угодили. Оно так и вышло — Мария первая оступилась, Михаил за ней кинулся и с ней рядом оказался, кличут меня, просят о помощи, мне ж того и надо было, покинул место гиблое и верхом долины к избушке вернулся.

— Ну и тварь ты, да ты ж не человек! Ты хуже зверя свирепого голодного! Убью, змей ты этакий! Убью!! — кипел Севастьян, крепко сжимая в руках ружьё. — А чего ж сегодня к болоту вернулся? Покойники, видать, снились, убедиться решил, гад ползучий!

— Правды ради скажу, приснились разок, и тяга понесла меня к болоту, глянуть, что да как, и веху на место поставить. На полпути платок приметил на кочке, Мария сбросила, прежде чем утопла, от отчаяния иль специально метку оставила. Убрать, думаю, следует эту примету, ни к чему она здесь привлекать глаз пытливый, если искать начнут, дознаваться непременно станут. А тут слышу, лай собаки, и путник идёт, приметил тебя, так назад и кинулся. Ну, а дальше чего рассказывать, сам знаешь.

Душа Севастьяна кипела, разрывалась на части, представляя себе страшную гибель, произошедшую с родителями, нашли они могилу в жидкой топи. Не по случайности, а злому умыслу негодяя. Доверившись Заворотнюку, не по воле своей покинули светлый мир, лишились жизни. Теперь они не увидят красот сибирской тайги, не услышат звуков ключей и речек, ни с кем не обмолвятся словом, не окажутся рядом с единственным сыном, отец больше никогда не пройдёт по путикам, не приложит руки к охотничьему ремеслу и страсть промысловую не проявит. Руки потянулись навести ружьё в связанного убийцу, выстрелить и оставить гнить в его отвратном таёжном жилище.

«Передать его исправнику, так отправят на каторгу, но душа-то моя покоя не будет знать, ведь в здравии наказание отбывать будет. Да разве ж это наказание? Суды тоже всяко к делу подходят, вывернется подлец, изворотится, нет же свидетелей, иначе представит признание, на меня ж сопрёт, якобы под страхом угроз на себя оговор выказал. По мне, так зарядом угомонить мразь эту гадкую. Нет уж, смерть от пули лёгкая, заслужил ты смерть страшнее, подобную, что с родителями моими выдумал. Прости меня, Господи, грех думать, а творить куда тяжельше. А не отомщу, так как жить-то, как? Эта тварь по земле ходить будет, а отец с матушкой, с небес глядючи, что скажут, что ж я убийцу помиловал, почто отпустил с миром? Не отомщу, всю жизнь камень на сердце носить буду, места не найду, подобно псу обиженному скулить придётся… Нет места Заворотнюку на земле, нет! В аду гореть ему жарким пламенем, в аду, падаль ты этакая!..»

Наступила ночь.

Устал Севастьян за день длинный тяжкий и до боли душу терзающий. Прикорнуть бы надо, да от горя глаза не смыкаются, всё думы думает, как жить далее, а перво-наперво как со света сжить врага ненавистного. Заворотнюк устал не меньше, но страх не давал ему покоя, поглядывал заискивающе, тихо ныл, надеясь вызвать у Севастьяна жалость.

Стоит пред Севастьяном картина ужасная, будто наяву видит, как оба родителя в болоте тонут. Предположить страшно, а каково им было на самом деле, да что там — в дрожь и в пот бросает. «Боже мой, где ж справедливость, чем грешны они были, не знавшие в жизни покоя и лёгкой жизни, всё в трудах и заботах, в надежде на бытие лучшее, один я остался, один как перст…» — в зимовье был слышен лишь скрежет зубов Севастьяна, готового стереть их на нет от горя и злобы. Это было единственное, что нарушало ночную тишину, потому как Заворотнюк под утро в конце концов свалил голову набок и притих в ожидании своей участи.

На рассвете Севастьян развязал пленённого и повёл его к болоту.

— Чего надумал? — тревожно спросил Заворотнюк.

— Косынку мамы подобрать хочу, вот и поможешь.

Подошли к краю болота. Заворотнюк принялся показывать расстановку вех, пояснял о створах меж ними, как ловчее и без опаски добраться до места гибели предков молодого охотника.