Тайны земли Московской — страница 44 из 49

…В откосе Сретенской церкви их сразу не найти — ряд круто западающих под землю ступеней. Стенки, как ни жмись, задевают плечи. За стиснутым вырезом кованой дверцы глухая каменная щель. Два сдвинутых вплотную простых камня — Марфа и ставшая ее тенью, здесь же умершая сестра царевна Федосья. Ни украшений, ни икон, ни места для посетителей. Не отсюда ли родилась легенда о преподобной и — вещь совершенно невероятная — обращенная к Марфе молитва-акафист!

Решает поддержать легенду о преподобной императрица Анна Иоанновна, единственная самодержица из рода Милославских, набожно посылает курьера за маслом из негасимой лампады у гроба тетки. Только, оказывается, нет такой лампады, нет на нее и денег. Негодовала ли Анна? Возможно. Но денег не отпустила и ничего не пожелала изменить.

Гораздо важнее оказывается для нее самый факт родства, даже просто портрет Марфы, как, впрочем, и всех членов своей — рода Милославских — семьи. Какая же царица без семейных, тем более государских, в платьях «большого выхода» и «каранах» портретов! И летят из Петербурга спешные, с нарочными письма: «Вели пересмотреть хорошенько в нашей казенной портретов, а именно: 1. сестрицы царевны Прасковьи Иоанновны поясной в золотых рамах, 2. племянницы моей принцессы стоящей, маленькая написана, 3. царя Федора Алексеевича, 4. царевны Софьи Алексеевны круглой в дереве, около ее мудрости написанной, и приискав оные, нам прислать». Еще «вели сыскать Дарьюшку Безручку и спроси у нее портрета нашей тетки Екатерины Алексеевны», а у Ивана Бутурлина — «персону дедушки нашего царя Алексея Михайловича, а Иван Бутурлин персону взял у Головина покойного Александры», у монахинь Новодевичьего монастыря из оставленных у них личных вещей царевны Софьи — «персоны моего батюшки, также и матушки моей поясные». И не памятью ли об этих сборах висит в музее Александрова лубочное повторение портрета Марфы. Оригинал явно нашел свое место во дворцах Анны Иоанновны.

Но даже в этом плоском, невыразительном пятне лица, словно прочерченных темных глазах, слишком грубых в своих сочетаниях красках можно угадать одну из Милославских. Мужчины у них в роду слабы волей, здоровьем, подчас разумом, зато царицам и царевнам не занимать силы, страсти к жизни, нелегкого мужского нрава и ума.

Как, кажется, сжился Петр со «старшей царевной» Марьей. И характер у нее куда легче, чем у сестер. Это она играла в юности «на театре», и, по словам современников, неплохо играла. А во время исполнения одной из пьес сочинения царевны Софьи именно она умудрилась засунуть выступавшей вместе с ней Марье Головиной-Мещерской за ворот таракана. Боялась та их до смерти, а кричать на сцене не решилась. Так и осталась в семье Головиных легенда о «царском таракане».

Марья умеет поладить с Петром. Есть у царя слабость к врачеванию, желание всех лечить, давать советы — царевне ничего не стоит эти советы с великой благодарностью и вниманием слушать. Так и оказывается она в 1716 году на водах в Карлсбаде (ведь Европа — это же интересно!), откуда Петру доносит один из приближенных: «Сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии».

Но через несколько месяцев после почтительного письма начинается дело царевича Алексея. И та же Марья оказывается замешанной в него, потому что, если и не любила племянника, его одного считала законным наследником — не детей же Екатерины I! Такого Петр и не думал прощать. Марью ждала жестокая опала, монастырь, теперь уже не Александровский.

Может, решил Петр, что хватит двух опальных, хотя уже и умерших, царевен на одну слободу. Может, не хотел превращать монастырь в настоящую тюрьму — только что были привезены туда монахини, замешанные в деле опальной царицы Евдокии Лопухиной. Мало ли что была Евдокия женой бывшей, опостылевшей, ненавистной! Достаточно ей засмотреться на другого, как предмет увлечения ее, некий Глебов, был посажен на кол, а царица оказалась в настоящей тюрьме. Как пелось в народной песне тех лет:

Постригись, моя немилая,

Посхимись, моя постылая!

На постриженье дам сто рублев,

На посхименье дам тысячу.

…После затаившихся в шорохе сохнущей травы больничных палат это как обрывок исчезнувшего города. Разворот двухэтажных стен с редкой россыпью мелких окон: чуть ниже — чуть выше, пошире — поуже, всегда в угрюмом плетении кованых решеток. Плиты белокаменной мостовой. Крытое крыльцо. Длинные узкие ступени, вздыбившиеся к широко распахивающимся где-то там, наверху, сводам. Удивительный по остроте (по образу?) контраст: замкнувшаяся в себе, отгородившаяся от мира крепость с настоявшимся травяными отсветами сумраком окон, внутри — в дымке клубящихся невидимой пылью солнечных лучей торжественная палата для людей, для праздников, для «мира». И хотя сегодня не отыщешь в натуре подробностей рисунков слободского кремля, которые делал при Грозном художник датского посольства, ощущение контраста у того далекого рисовальщика было тем же самым. Так, видно, и были задуманы домовая церковь и дворцовая пристройка Василия III.

Сплав времен или — так всегда вернее — их безнадежная путаница. Что-то строилось в первой четверти XVI века, потом достраивалось, перестраивалось, чтобы поставить последнюю (последнюю ли?) точку без малого двести лет спустя, в последней четверти XVII столетия. А еще были поздние ремонты, реставрации! Но если, несмотря ни на что, это жилище Грозного, значит, коснулся и его необычный конец расцвета слободы.

Во дворце Александровой слободы «смертно зашиб» царь старшего сына. Историки по-прежнему не сходятся в причинах семейной ссоры. Но верно то, что, когда царевич скончался — не помог ни английский ученый врач, ни юродивый Иван Большой Колпак со своими истовыми молитвами, ни теплое тесто, которым, по народному обычаю, обкладывали раненого, — Грозный ушел за его телом в Москву, чтобы не возвращаться в слободу никогда.

А через год случилось неслыханное. Среди глубокой зимы, в метели и сугробах, разразилась страшной силы гроза. «В день Рождества Христова, — пишет ливонский пастор Одерберн, — гром ударил в великолепный слободской дворец и разрушил часть оного. Молния обратила в пепел богатые украшения и драгоценности, там хранимые, проникла в спальню у самой кровати и низвергла сосуд, в коем лежала роспись осужденным ливонским пленникам». И не только пленникам, как утверждала молва. Чудо справедливости и милосердия — извечная народная мечта.

Трудно предполагать, так ли уж много драгоценностей оставалось после отъезда Грозного во дворце, если вывозил он в свое время из Москвы даже церковную утварь, не только золотую, но и серебряную. При его нраве наверняка забрал бы их обратно. Но вот не тогда ли бесследно исчезла личная библиотека — таинственная «либерея» Грозного, породившая столько предположений и домыслов? Якобы богатейшая. Якобы редкостная по составу книг и рукописей. Так утверждают видевшие «либерею» иностранцы. Иных прямых и вещественных доказательств ее существования пока нет.

Только почему бы ей и на самом деле не существовать, когда интерес к книгопечатанию, книге как раз в это время стал одним из проявлений укрепления централизованного государства, самой по себе государственности. Отсюда борьба, которая разворачивалась вокруг книгопечатного дела, усилия Грозного, его непосредственного окружения и злобное сопротивление боярства. Слово рукописное — слово печатное: в этом, казалось, частном конфликте оживало столкновение Руси уходящей и России наступающей.

Уже в 1550-х годах находится на царской службе печатный мастер Маруша Нефедьев, и его посылают на розыски другого мастера «всяческой рези» — новгородца Васюка Никифорова. О существовании в эти годы московской типографии говорят выходящие одна за другой книги. Они появляются до первопечатника и продолжают печататься после его бегства в Литву, — ведь Иван Федоров приступает к работе в Москве в 1564 году, в том самом году, когда Грозный, посадив в сани сыновей, захватив казну, иконы, церковную утварь, внезапно уехал из Кремля «неведомо куды бяше». Неведомым направлением была Александрова слобода.

В отсутствие царского двора первопечатник действительно смог выдержать всего несколько месяцев. Противники книг «взяли волю», и Федоров предпочел бежать. Впрочем, другие мастера продолжали работать. И, воспользовавшись тем, что московская типография погибла во время нашествия татар, Грозный предпочел ее восстановить в 1571 году у себя под рукой — в александровском кремле, на месте бывшей церкви Богоявления.

Обычная шутка истории. Исчезли кремлевские стены, дворцовые постройки, целый посад, а неказистое, ничем не примечательное здание печатни, то самое, где в 1577 году была напечатана мастером Андроником Тимофеевым Невежею «со товарищи» так называемая «Слободская псалтырь», вторая по счету выпущенная государственными типографиями Древней Руси учебная книга, осталось существовать. Оно существует и сегодня безо всяких музейных условий — еще недавно обыкновенный цех ширпотреба городского промкомбината. И перед этой нескончаемой трудовой судьбой слишком старых стен невольно перехватывает дыхание. Может, больше не надо испытывать судьбу? Разные временные отрезки — какую разную могут они оставлять по себе память. Семнадцать лет пребывания в слободе Грозного и без малого пятнадцать императрицы Елизаветы Петровны, той самой, с именем которой связано строительство дворцов в Царском Селе, Петергофе, Зимнего дворца, вся блистательная эпоха деятельности Растрелли. Правда, в слободские годы цесаревне куда как далеко до престола. Слобода и Царское Село — это вотчины, полученные ею в наследство от матери, Екатерины I, «на прожитие». Правда, Растрелли в это время не ее придворный архитектор, а высокочтимый и недосягаемый бау-директор императрицы Анны Иоанновны, сама же Елизавета постоянно нуждается в деньгах.

Да что там деньги, когда каждый ее шаг злобно и подозрительно просматривается Анной. Цесаревна не вправе избавиться даже от обкрадывающего ее управителя — на все воля императрицы. Только императрицы! И Елизавете приходится униженно молить о прощении за проявленную дерзость: «И оной Корницкой (вор-управитель. — Н. М.) освобожден по указу вашего императорского величества через генерала Ушакова (начальника Тайной канцелярии. — Н. М.) 22 числа того же месяца. И оное мне все сносно, токмо сие чрезмерно чувствительно, что я невинно обнесена пред персоною вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна воле и указом вашего императорского величества, ниже впредь хощу быть…»