Но ведь все-таки строит Елизавета в Александровой слободе, и не мало: хоромы на Торговой площади, «что на Каменном низу», потешный дворец, службы. С ее крохотным штатом — иллюзия своего двора, своей свиты! — связан и свой архитектор. И не рядовой строитель, а Пьетро Трезини, автор великолепной московской церкви Климента, сооружением которой был отмечен приход Елизаветы к власти.
К тому же дипломаты, не спускавшие глаз ни с одного из членов царской фамилии, тем более с возможных претендентов на престол, отмечают, как много времени проводит Елизавета в слободе, как неохотно оттуда выезжает. И тем не менее от этих лет «александровского хозяйствования» не найти и следа. Разве что песню, приписанную народной памятью Елизавете:
Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно и без тебя скучно.
Легче б тя не знати, и еже ль так страдати
Всегда по тебе.
Двадцатые годы XVIII века… Какая разница, сама Елизавета или кто-то из ее безымянных современниц сочинил эти строки? Живой голос ушедших людей, живое чувство — как нужны они для достоверности ощущения прошлого даже исследователю, даже самому заядлому архивисту. Знание никогда не заменит человеку переживания. И в силе этого переживания встречи — неожиданной, ошеломляющей и убедительной — смысл «секрета» Покровской церкви.
В ней все очень обыденно — грузноватые стены, редкие окошки, белокаменное крыльцо, невысокая горка коренастого шатра над распластавшейся кровлей. Для своей домовой церкви Грозный не захотел ни сложных решений, ни пышных украшений. И не потому ли переделки следующих столетий сделали ее и вовсе обыденной, особенно когда в XVIII веке шатер изнутри был перекрыт глухим сводом. В 1920-х годах сотрудники Центральных реставрационных мастерских заинтересовались исчезнувшим шатром и открыли… живопись — роспись покрывала его целиком.
Обычный распорядок музейного зала. Витрины. Щиты. Стенды. Справка о том, что славилась слобода в XVI веке кузнечным, злато-кузнечным и гончарным делом. Икона, стоящая на двух стульях, — специальную подставку еще предстоит сделать. Запись из Синодика Грозного; помянуть казненных новгородцев — без имен и званий, скопом! — 1505 человек. Тарелка Петра I. Еще справка, что в 1571 году мастер-литейщик Афанасьев отлил здесь колокол для новгородской Софии весом 500 пудов — 8 тонн. Украшенный финифтью крест-мощевик, подаренный Меншикову Петром. Подробность за подробностью — увлекательная смесь краеведческого музея. Снова справка, что осенью 1609 года освободили слободской кремль от засевших здесь с зимы иноземных войск отряды Скопина-Шуйского, и как дорого обошлось слободе Смутное время.
…Проем шатра заметить трудно. Но случайный взгляд — и перед глазами другой мир. Не столько зрительный — «Совсем как в жизни!» — здесь не сказать, — сколько по ощущению.
Высокие худощавые фигуры в зеленовато-синих, тронутых желтыми отсветами одеждах. Тонкие лица под сбившимися шапками волос. Отрешенный и пристальный взгляд широко открытых глаз. Конечно, условность. Но в веками отрабатывавшейся формуле выражения общечеловеческого чувства, к которой всегда была обращена икона, здесь начинает пробиваться иное отношение к миру.
Чуть мягче круглится овал лица. Там чуть ослабела складка всегда плотно сжатых губ. Здесь жестче прорисован тяжелый подбородок. Дело не в зрительном сходстве — в интересе к характеру. Сила и нерешительность, раздумье и смятенность, мягкость и непреклонность — в веренице ликов они как глубокие и точные тона органа. И как прозрение художника, что одно и то же чувство в каждом живом человеке обретает иные оттенки, иную жизнь. Уже не формула чувства, но подсознательное ощущение живого человека. Ощущение, может быть, только наметившееся, но какое же убедительное в своей неожиданности.
В Троицком соборе все иначе. Глухие тяжелые двери под панцирем расцвеченных тонкой гравировкой пластинок — память о мастерах XIV столетия. Линии тонкие, всегда одинаковые, непрерывные и путаные, легко набрасывают человеческую фигуру, сумятицу складок, помечают дома, строения, равнодушно скользят по лицам. Знаменитые «Тверские двери», скорее всего вывезенные Грозным из собора Твери. Наглядное утверждение могущества и власти Москвы, как стали им и другие, «Васильевские двери», снятые Грозным из прославленного Софийского собора Новгорода.
За этим сложным и дробным миром, к которому надо приглядеться, как к вязи старинной миниатюры, собор выступает особенно торжественным, спокойным, почти могучим. И пусть его легко пройти в десяток шагов, в нем нет ни замкнувшегося в себе пространства, ни тесноты.
Можно говорить о сюжетах, сплошь покрывших своды, стены, столбы фресок, но можно и не говорить. В приглушенных переливах тусклых цветов это мир человеческих чувств, горестей и недолгих радостей, страданий и душевного подвига, просветленного сознания и воли, где композиция и цвет говорят о душевном движении больше, чем выражение отдельного лика. И какой, должно быть, строгой, почти суровой оправой к нему смотрелся внешний убор соборных стен, где каждый камень горел другой краской — желтой, белой, черной в ковровом плетении шахматной доски. «Красивый вид для проезжающих людей», — как отзовется на сдержанном языке людей XVI века шведский купец Петрей да Ерлезунда.
…Медленно наливается прозрачными сумерками небо. Тихнет бестолковая и пронзительная сутолока стрижей. Последние ласточки с острым свистом взмывают к верхушкам шатров. И с наступающей тишиной перевертываются страницы истории. Оживает шорох шин на асфальте соседних улиц, загуленный рев самосвалов, перестук поездов. Дорога. Старая и вечная дорога на Поморы, у реки Серой, «в дву поприщах пути от Москвы».
Огни московских викторий
Среди множества встреч, которые случаются в работе историка искусства, самые трудные — архивные. Не те, которых ждешь, добиваешься, на которые рассчитываешь, а случайные, неожиданные, казалось бы, ненужные.
Густо залитый желтизной времени лист, блеклая тень чернил и в росчерках торопливых, будто убегающих букв — имя. И чем менее оно известно, тем труднее. А если это единственная память о художнике, работы которого к тому же не сохранились или не разысканы, и, значит, единственный ключ к тому, что было им сделано? Права забыть о такой встрече историку не дано. Это как ответственность за судьбу человека, художника, сколько бы лет или веков назад он ни жил. В твоей власти вернуть его к жизни или оставить в безвестности.
Архивные дела — не книги в библиотеке. И не случайно на сопроводительных листах, которые имеет каждое из них, твоя подпись зачастую оказывается первой — свидетельство, что дело еще не побывало в руках исследователей. Когда-то и кто-то снова его возьмет, заинтересуется тем же именем и захочет что-нибудь о нем узнать!
Конечно, есть пределы времени — его всегда мало, есть цель основного поиска — с ней всегда хочется спешить. Но если наскоро сделать заметку, как зарубку в незнакомом лесу, может, удастся к ней вернуться, может, еще доведется отыскать. Из заметок складывается своя картотека, десятки, сотни, с годами многие сотни зарубок, и вдруг неожиданно, будто независимо от тебя, начинают встречаться друг с другом имена, факты — история начинает говорить.
Передо мной толстая архивная сшивка с загадочным для непосвященного шифром — фонд 396, опись 2, дело 396, 1701 год, февраль, оборот 105-го листа. В связи с начинающимся строительством цейхгауза «быть в надзирании из дворян Ивану Салтанову, Оружейные полаты живописцу Михаилу Чоглокову». Сегодня меня никак не касается строительство цейхгауза — я ищу совсем другое, но глаза привычно скользят по строчкам; и в голове невольно начинает копошиться недоуменная мысль. Живописец и строительство, картины и строительные подряды — почему? Может, так было принято? Вовсе нет. Подобный случай попадается мне впервые.
Михайла Чоглоков — что мы о нем знаем? Его живописные работы не сохранились, а архивные документы упоминают только о них. Еще он «глянцевал» и расписывал кровать для царевича Алексея. Для того же Алексея писал «со товарищи» целую серию картин — Петр хотел их поместить в комнатах царевича в Преображенском. Спустя несколько месяцев была у него спешная работа «зделать в Преображенской да в Семеновской полк знамь камчатных вшивных розных цветов, а на них написать вверху изо облока в руке меч, кругом того облока чепи с пламы, пониже чепи кресты ковалерские и в середине чепи воду, землю, на воде корабль, на земли древо». Между делом успел Чоглоков вычернить для дворца рамы картинные, и Оружейная палата приняла у него список потраченных материалов.
Новые и новые листы. Взгляд непроизвольно отмечает нужные сведения, перо торопливо бежит по карточкам — еще один факт, еще одно обстоятельство… А Чоглоков неделя за неделей получает деньги на строительство, все больше, все чаще.
Минутку, минутку, но ведь цейхгауз — это же Арсенал, то самое здание, которое существует и поныне и знакомо каждому, кто хоть раз побывал в Москве! Вот запись о том, что выплачиваются деньги вдове Ивана Салтанова, — в феврале 1703 года его уже не было в живых. Интересно, а что же с Чоглоковым? Впрочем, так и есть: часть оклада Салтанова переходит к нему. И не только это. Петр все время отмечает его «успешные строительные дела». Прижимистый, когда дело доходило до любой платы, царь назначает Чоглокову прибавочное жалованье «за ево во искусстве дел живописных непрестанно тщательные и во управлении строительством усердно верные работы».
«Уважаемые читатели, пора заканчивать!» — ритуальная фраза, которую так не любят все исследователи. Кажется, только-только начал что-то находить, только что-то увиделось — и на тебе.
Пустеет читальный зал. Сотрудницы торопливо опутывают шпагатом дверцы шкафов, накладывают печати — без этого нельзя: архив. Зябкая дымка зимних сумерек растекается по широкой мраморной лестнице, заливает огромные, под потолок, зеркала. Последний раз вздыхает и замирает за спиной тяжелая дубовая дверь. Впереди пустынная просека Большой Пироговки. Поземка в искрящихся отсветах чуть приметных снежинок. Уютное желтое те