Тайные тропы — страница 39 из 110

— Конечно...

На рассвете сводная группа партизан под командованием Костина вышла к лесной дороге и остановилась в шести километрах от завода. Оглядев местность, Костин приказал залечь в двадцати метрах от дороги и укрыться.

Сам он с двумя командирами тщательно изучил участок предполагаемой операции. Место ему понравилось. Появление колонны можно заметить на значительном расстоянии, что давало возможность нанести удар наверняка. Группу разбили на две части по тридцать человек и расположили по обеим сторонам дороги.

— Подниматься по команде «Вперед!». Зря огня не открывать, — предупреждал Костин партизан и сам укрылся в зарослях орешника.

Сведения, полученные Сивко и переданные Кривовязу, не отличались точностью. Из лагеря вышло не сто, а сто сорок семь военнопленных, конвоировало их не двадцать, а тридцать автоматчиков. В составе охраны оказалось двенадцать полицаев-горожан.

Искушенный в таких делах Иннокентий Степанович предвидел возможность увеличения охраны и соответственно укрепил группу. Она состояла из шестидесяти партизан. Количественный перевес и внезапность заранее предопределяли успех операции.

Во главе конвоя шел штурмшарфюрер Хост. На открытой местности эсэсовец бодро маршировал впереди колонны, в населенных пунктах кричал, чтобы пленные держали ногу, а сам забегал в дома и, поясняя знаками, что заключенные нуждаются в продуктах питания, требовал для них сала, масла, меду, яиц. Все это, конечно, шло в сумку самого штурмшарфюрера.

Особенно Хост любил мед и яйца, но так как не знал названия того и другого по-русски, то объяснял просьбу своеобразным способом. «Жу-жу... жу-жу...», — говорил он, когда хотел меду, и показывал, как летит пчела, как она жалит. После этого принимался кудахтать и кукарекать — это означало: «дайте яиц».

Когда вступили в лес и колонна перестроилась по три в ряд, Хост предпочел замыкать шествие. Ему были хорошо знакомы лесные порядки в России. Он совсем недавно на своем горбу испытал, что такое «малая война» и какие она преподносит сюрпризы и неожиданности.

Правда, в такой близости от города партизаны не показывались, иначе начальство и не позволило бы вывести пленных из лагеря, но на всякий случай лучше было итти сзади. Было жарко, майское солнце припекало. Пленные, нагруженные флягами, котелками, семидневным сухим пайком и постелями, шагали мокрые от пота. Колонна растянулась на сотню метров, и они медленно брели по лесной песчаной дороге. Малейший ропот, малейшее проявление недовольства немедленно пресекались. «Одна плохая овца все стадо портит», — привел русскую пословицу комендант концентрационного лагеря, когда отправлял штурмшарфюрера. Первого проявившего возмущение или попытку к побегу следовало уничтожать немедленно.

Комендант лагеря через переводчика предупредил об этом самих пленных. Однако, угроза не напугала людей, а лишь вселила неясную надежду на то, что в пути может быть какое-то происшествие и что немцы его-то и опасаются.

Манящее ощущение свободы охватило пленных, когда над головами зашептались деревья и лес по сторонам стал гуще и темнее. Все зорко вглядывались вперед, с надеждой озирались по сторонам.

— Вперед! — раздался вдруг крик, и колонну окружили вооруженные люди.

— Хенде хох! Ложись!

Пленные мгновенно бросились на землю.

Большинство конвоиров подняло руки, часть последовала примеру пленных, а некоторые попытались оказать сопротивление. Загремели выстрелы. Двое партизан упали замертво, срезанные автоматными очередями, трое оказались ранеными.

Костин отдал короткую команду:

— Огонь!

Вся операция была проведена в несколько секунд...

Вечером при свете костра, под бульканье воды, закипающей в котелке, начальник разведки читал письмо, извлеченное из куртки убитого штурмшарфюрера Хоста. Иннокентий Степанович, командиры и партизаны с интересом слушали.

«Последний «пакет фюрера», — писал Хост некой Гертруде, — чуть не стоил мне жизни, поэтому ты особенно бережно расходуй сало и сахар. Времена пошли не те. Теперь и продукты даются нам с боем, с трудом, с жертвами. Я две недели провел в этих страшных лесах и полголовы у меня стало седой. Но страшнее лесов — партизаны. Они неуловимы и от них никуда не уйдешь. Нас пошло много. Очень много опытных и видавших виды ребят, но большинство их осталось в лесах, вернулось лишь несколько человек, в том числе и я. Благодарим бога, что мы сейчас вне опасности. Нас прикомандировали в качестве охраны к концентрационному лагерю. Мы вздохнули свободно. Здесь тишина и мир. Хотя бы на этом и закончилось все. Теперь я могу оказать тебе, что питаю надежду остаться живым...»

— Надежды юношей питают, отраду старцам придают, — сказал Иннокентий Степанович. — Давайте-ка кипяточком побалуемся...

29

События последних дней повлияли на Гунке самым деморализующим образом. Непрекращающиеся диверсии, убийства работников гестапо и комендатуры — все это создавало лихорадочную тревогу в городе. Гунке не успевал выслушивать донесения; каждое новое появление в его кабинете работника гестапо с докладом заставляло начальника тайной полиции вздрагивать. Он старался сдерживать себя, но чувствовал, что это ему плохо удается, — пальцы прыгали по стеклу на столе, бровь дергалась. Он все чаще и чаще повышал голос, кричал, обвиняя подчиненных в бездарности, лености. Они молча выслушивали его грубости и сообщали о новых происшествиях. Это было невыносимо. Особенно возмущали Гунке жалобы работников комендатуры, и когда кто-нибудь из них был слишком надоедлив, начальник гестапо бросал трубку телефона и, задыхаясь от злобы рычал:

— Сволочи, они думают, что я могу один поддержать порядок в городе.

Сегодня день начался тревожно. На рассвете убили двух эсэсовцев на центральной улице города. Об этом Гунке узнал еще в постели. Выслушав по телефону рапорт, он закрылся одеялом, пытаясь вновь заснуть. Но неожиданно появились сильные боли в голове. Начался приступ мигрени, приступ острый, доводящий до исступления. Лекарства не помотали. Гунке сбросил одеяло и заходил по комнате. Он шагал быстро от стены к стене, сжимая голову руками.

Зазвонил телефон. От резкого звука голова, казалось, раскололась. Гунке рванул провод и отключил аппарат.

— Чорт знает, что творится, — простонал он и бросился на подушку, но через несколько секунд снова поднялся и включил телефон в сеть. Аппарат сразу залился захлебывающимся звонком. Вызывали настойчиво, тревожно. — Слушаю, — процедил сквозь зубы Гунке. — Да, я... Гунке... да... Что там опять стряслось?!

Докладывал Циммер, следователь, приехавший на место убитого Родэ. В нескольких километрах от города, по дороге на чурочный завод, освобождены сто сорок семь пленных. Охрана вся уничтожена. Циммер докладывал четко и, как казалось Гунке, нарочито медленно. Он словно смаковал каждое слово. И это выводило Гунке из терпения.

— Подробности! — нетерпеливо бросил он в трубку.

— Пока никаких, — ответил Циммер. — Люди не успевают входить в курс дела, случаев слишком много.

Реплика подчиненного прозвучала насмешкой, и Гунке подумал: «Наверное, на лице Циммера сейчас ехидная улыбочка». Хотелось ругнуть его, но пришлось сдержаться.

— Благодарю, — сказал он подчеркнуто вежливо и опустил трубку на рычаг аппарата.

Внутри все горело от злобы и негодования. Кажется, никогда он не был в таком трудном положении. Все складывается против него. Будто специально возникают опасности на каждом шагу. Их становится все больше и больше, они готовы задушить его, и они уже душат. Этот Циммер, — чего он хочет? К чему бесконечные намеки, насмешки? Он понимает, что они значат. Его не обманет формальный повод появления Циммера здесь. Он прибыл, чтобы заменить не мертвеца Родэ, а живого Гунке, неспособного, очевидно, по мнению начальства, справиться с порученным делом, неспособного подавить сопротивление в городе. Да, факты против Гунке. И они умножились после приезда Циммера. Судьба будто нарочно делает все, чтобы показать бессилие Гунке, посрамить его перед будущим начальником отделения.

Гунке попытался переключить все силы на борьбу с патриотами. Он уже не считался ни с чьим мнением, удесятерил репрессии, публиковал самые свирепые приказы, производил расстрелы на глазах у жителей. Но положение не изменилось, напротив, оно, видимо, ухудшилось. Если раньше листовки появлялись в городе изредка, то сейчас они стали обычным явлением. Каждое утро их десятками клали на стол Гунке. Дерзость подпольщиков перешла все границы. Они видели, как отступают немецкие части, чувствовали, что приближается фронт, и это усиливало их активность.

Но что мог сделать он, Гунке. Устрашать? И только? Гестапо удалось захватить радиста, но все нити оборвались с его смертью. Может быть, в другое время, раньше, помощники Гунке проявили бы больше активности и инициативы, но сейчас люди неохотно выполняли поручения, отделывались формальным допросом свидетелей или арестом случайных лиц. Люди, его люди, с которыми он держал в первые дни оккупации город в страхе, теперь сами были объяты ужасом. Гунке хорошо это чувствовал; они не выезжали на операции за город, даже если туда и вели нити расследования, они избегали ночной слежки. Да что говорить, они дрожали за свою шкуру. После убийства Родэ это стало особенно заметным. Им передавалась общая тревога за завтрашний день. Правда, после приезда Циммера, сообщившего, что в Берлине готовится какой-то дипломатический шаг и что будто бы уже приехали представители для переговоров, настроение в отделении приподнялось. Но ненадолго. Положение на фронте рассеивало всякие иллюзии. Живые люди, участники боев, были красноречивыми свидетелями катастрофы, они-то и несли тревогу в город.

Как назло, за последнее время не удалось провести ни одного крупного дела, которое поддержало бы авторитет Гунке, оправдало бы его перед начальством. Он понимал, что еще две-три неудачи — и он будет смещен с должности, доставшейся ему с таким трудом. Поэтому сейчас, как никогда, нужен был успех, хоть небольшой, но успех.