Сидящий против следователя человек походил на труп. Жили у него только глаза. Череп его, казалось, был обтянут не кожей, а какой-то неестественно белой тканью, широкие кости рук, оголенных до локтей, напоминали собой жерди, его пальцы были похожи на костяшки.
Уже одиннадцать дней этот человек ничего не ел, он объявил голодовку и сейчас испытывал остатки своей воли, не сводя глаз с уплетающего за обе щеки бисквиты следователя.
Покончив с едой, Флит зажег трубку, и, лишь после того, как затянулся пару раз, лениво сказал:
— Я не пойму, что вас заставило голодать?
— Вы спрашиваете об этом уже вторично, — тихо, будто боясь израсходовать последние силы, заговорил заключенный, — и я вам вторично отвечаю: я уже шесть лет сижу в тюрьме...
— Но сейчас-то вы не в тюрьме? Лагерь и тюрьма не одно и то же.
— За что? За что? Ответьте мне... — и человек опустил бледные, дрожащие веки.
— Хорошо, мы разберемся... Вы, кажется, коммунист? — спросил как бы невзначай Флит.
— Не кажется, а точно. Был им и умру им.
— Ладно, идите, — и следователь позвонил.
На звонок вошел конвоир. Флит вздел на нос очки в ромбообразной роговой оправе, вооружился карандашом, вычеркнул в лежавшем перед ним списке фамилию коммуниста и назвал конвоиру очередную под номером девятым.
— Русского Тимошенко...
В ожидании «девятого» следователь поднял со стула свое грузное пятидесятивосьмилетнее тело, разогнул его в пояснице, сделал несколько шагов по комнате и остановился около окна.
Отсюда открывался вид почти на всю территорию кирпичного завода, превращенного в концентрационный лагерь. Люди размещались под навесами, где ранее сушились кирпичи и черепица. Они спали на широких, наскоро сколоченных нарах, покрытых соломенными матрацами. Навесы именовались теперь бараками, отделялись друг от друга густыми рядами колючей проволоки и каждый из них имел свой номер.
Флит смотрел в окно до тех пор, пока в поле зрения не появилась фигура конвоира, сопровождавшего вызванного для беседы русского. Флит заторопился на свое место.
Русский был невысок ростом, худощав, с гладко остриженной головой, с большими карими глазами, лет двадцати семи — двадцати восьми.
— Вы офицер? — спросил Флит.
— Да.
— Капитан?
— Точно.
— Артиллерист?
— Совершенно верно.
— Командовали дивизионом гвардейских минометов?
— Командовал.
— Когда сдались в плен немцам? Садитесь... Что вы стоите?
Тимошенко усмехнулся и сел.
Он объяснил Флиту, что в плен не сдавался, а что его, трижды раненого, без сознания, подобрали на поле боя год назад. Тимошенко рассказал, как это произошло.
— Хорошо, хорошо, — сделал нетерпеливый жест Флит. — Это не столь важно.
— Для кого? — спросил Тимошенко.
Следователь замешкался и вынужден был сказать, что неважно это для него.
— Возможно, — уронил капитан.
— Я, собственно говоря, вызвал вас затем, чтобы объявить...
— Пора, пора.
— Что пора? — насторожился Флит. — Откуда вы знаете, что я хочу сказать?
— Догадываюсь, — добродушно улыбнулся Тимошенко. — Вы хотите объявить, что я свободен?
— Не то, не то... — замямлил следователь. — Об этом мы будем говорить, когда соединимся с вашими войсками и прибудут ваши представители. Сейчас еще рано. Я имею в виду другое.
— Именно?
— Вам придется выехать в Соединенные Штаты..?
— Это зачем же? — спросил Тимошенко, и в глазах его появился злой огонек.
— Не горячитесь. Вы молоды, я вам гожусь в отцы и плохого не желаю. Вы еще не видели света... Я уверен, что вы впервые попали за пределы своей страны, будучи военнопленным.
— Правильно.
— Вы не видели таких прекрасных городов, как Нью-Йорк, Чикаго, Вашингтон. Вы не видели океана, по которому вам придется плыть. Вы не представляете себе всей прелести самого путешествия.
— Предположим.
— И все это бесплатно. Совершенно бесплатно, на всем готовом, на полном пансионе.
— Великолепно.
— Ну вот, видите. Вы поняли меня?
— Понял.
— Значит, согласны?
— Нет.
Флит досадливо поморщился. Совершенно напрасно он потерял несколько минут. Он встал, сделал несколько шагов по комнате и, пододвинув стул, сел против русского.
Он взглянул на него и встретился с добрыми, но, как ему показалось, настороженными глазами.
— Сказать «нет» никогда не поздно, — начал вновь следователь. — Вы стоите перед дилеммой: или ожидать своих представителей, которые сюда, возможно, не доберутся, а если и доберутся, то очень не скоро, причем ждать здесь, в лагере, или стать совершенно свободным через несколько дней...
— Предпочитаю первое... — прервал Тимошенко следователя.
— Напрасно. Совершенно напрасно, — продолжал Флит. — Вы думаете, там поверят тому, что вы попали в плен не по собственному желанию? Вы думаете возвратиться героем? Подумайте хорошенько... Принимая такое предложение, вы ничего не теряете, абсолютно ничего. Вы можете изменить профессию, можете продолжать военное образование. Можете, наконец, принять гражданство Соединенных Штатов. Перед вами открывается новая жизнь...
Тимошенко встал и, посмотрев на Флита с презрением, сказал:
— Эх вы!.. Союзнички...
Он толкнул ногой дверь и вышел из комнаты.
Озадаченный следователь остался сидеть, тупо созерцая пустой стул и нервно похрустывая пальцами. Сегодня Флиту не везло. Уже девять неудачных бесед.
Вошел дежурный по лагерю и сообщил, что в бараке под номером шесть умирает один немец. Его дочь из женского барака просит разрешения проститься с отцом.
— Для свиданий отведено определенное время. Нарушать порядок я не буду, — официально отрезал Флит.
Дежурный переступил с ноги на ногу.
— До двенадцати часов старик не доживет, — сказал он тихо.
— А вам что, жарко или холодно от этого?
Дежурный пожал плечами и вышел.
Грязнова и Ризаматова поместили в шестом бараке. Поскольку они выехали из дому, даже не захватив постельного белья, комендант лагеря разрешил Грязнову под конвоем съездить домой и привезти все необходимое.
Грязнов застал дома лишь капитана Аллена. Он был чрезвычайно расстроен всем происшедшим и сказал, что все это дело рук майора Никсона. Аллен узнал также от Никсона, что Вагнер и Гуго брошены в тюрьму.
На третий день пребывания в лагере друзьям объявили, что они водворены сюда, как и все военнопленные, на общих основаниях. Никакие протесты и обращения к лагерной администрации не возымели действия. Расположились в самом углу навеса, на краю нар, и, прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть, Алим и Андрей, не сомкнув глаз, проводили холодные ночи.
Перед друзьями встал вопрос: что предпринять? Посвящать администрацию лагеря и американское командование в действительные причины своего пребывания в Германии они не имели права.
Возмущало лишь заведомо издевательское отношение союзного американского командования к заключенным.
— Сволочи, а не союзники, — бурчал всю ночь впечатлительный Андрей. — Как это можно.
— Тише, Андрейка, — сдерживал его Алим. — Не трать нервы понапрасну.
— Не могу... Завтра же учиню скандал.
Алим внешне был спокоен, но внутри его тоже все бурлило. Он вспомнил то утро, когда впервые увидел американцев и так обрадовался. Сейчас он смеялся над своей наивностью и простотой. Но его беспокоило не только свое положение и положение Грязнова. Он болезненно переживал заключение в тюрьму Вагнера и Гуго. Их было жаль, особенно Альфреда Августовича. Ризаматов свыкся, сроднился со старым архитектором. Алим не мог себе без боли представить Вагнера лежащим сейчас в холодной, сырой тюремной камере. От жалости и собственного бессилия Алиму хотелось плакать...
На четвертые сутки среди лагерников шестого барака Грязнов с трудом узнал Иоахима Густа, с которым когда-то случайно познакомился на рынке. Брата его Адольфа, активного бойца антифашистского подполья, после нескольких допросов забрали из лагеря неизвестно куда. Иоахим Густ умирал. Он не перенес воспаления легких. Подорванный войной и неоднократными ранениями организм не выдержал. Вместе с Густом была арестована и его восемнадцатилетняя дочь Анна. Друзья терялись в догадках, за что ее заключили в лагерь.
Умирающий Иоахим просил позвать дочь. Он хотел проститься с ней.
Все заключенные сообща обратились к дежурному по лагерю. Они настаивали, чтобы он переговорил со следователем и добился разрешения на свидание. Дежурный вернулся с неутешительным ответом — в свидании было отказано.
Иоахима вынесли вместе с матрацем на солнце. Маленький поляк Жозеф Идзяковский сказал:
— Пусть он увидит солнце последний раз...
Вокруг умирающего собрались друзья, — русские, узбек, немцы, поляки, венгры, два француза.
Догадавшись, что дочери не разрешили прийти, Иоахим тяжело вздохнул, но не промолвил ни единого слова. Он широко раскрыл глаза, как бы стараясь в последний раз навсегда запечатлеть мир, оставляемый им, и тихо умер.
Все сняли головные уборы, склонили головы. В это время в узком проходе между рядами проволоки показалась высокая, стройная девушка. Она не шла, а бежала, держась рукой за горло. Это была Анна. Люди расступились, и она увидела отца.
Не все смогли присутствовать при этой сцене. Многие ушли в барак. Ушел и Андрей.
Опустившись около тела отца, Анна нежно гладила его редкие волосы.
— Отец... отец, — молила она. — Никого у меня теперь нет... Открой глаза, мой родной... взгляни на свою Анну... Скажи хоть слово... назови меня... — И слезы градом катились по ее лицу.
Приближался тот полицейский офицер, который приезжал за друзьями. Подойдя вплотную к группе людей, окружавших отца и дочь, он невозмутимо, посту кивая стэком по голенищу сапога, спросил:
— Вы Анна Густ?
Девушка не ответила, а молча уставилась на офицера, продолжая гладить волосы покойного. Офицер принял ее молчание за положительный ответ на свой вопрос.