Антонина умолкла.
Теперь и Никита Родионович согласился, что история действительно из ряда вон выходящая.
— Не напрасно Костя волновался, — сказал он. — Будто чуяло его сердце, что с тобой что-то стряслось. А я его все успокаивал.
Никита Родионович и Антонина, увлеченные беседой, не слышали скрипа калитки и звука шагов. Они подняли головы лишь тогда, когда раздался шорох раздвигаемых чьей-то рукой густых зарослей клематиса. В образовавшемся отверстии показалась голова незнакомого человека с маленькой седоватой бородкой.
Негромко, как бы боясь нарушить беседу, он поздоровался и сообщил, что хотел бы видеть Ожогина Никиту Родионовича.
Антонина перевела глаза с незнакомца на Никиту Родионовича, а он поднялся из-за стола и произнес:
— Я к вашим услугам... Проходите сюда.
Антонина захватила журнал и ушла в комнату.
Вошел гость. Рослый, широкоплечий, в белом шелковом костюме, в тюбетейке. На вид ему было сорок пять — сорок шесть лет.
— Вы Никита Родионович Ожогин? — уточняя, спросил он еще раз.
— Да.
Гость протянул через стол руку. Никита Родионович пожал ее.
— Будем знакомы. Ибрагимов Ульмас, — представился незнакомец.
Держал себя он уверенно и даже развязно. Маленькая головка его странно и нелепо выглядела на крупном, грузном теле. На лице застыла обязательная и неприятная улыбочка. Маленькие глаза, подвижные и меняющиеся в цвете, смотрели приветливо, но приветливость эта была неискренней.
— Садитесь, — предложил Ожогин. Он теперь окончательно убедился, что перед ним стоял совершенно незнакомый человек. И как ни странно, нервозность, не покидавшая его с самой пятницы, именно сейчас сменилась полным спокойствием. Теперь его только интересовало, что же будет говорить этот человек, с чего он начнет, от кого он пожаловал.
— А другого места у вас нет? — спросил Ибрагимов и обвел глазами вокруг
— Можно пройти в сад, — предложил Никита Родионович.
Гость согласился.
Они молча прошли в сад и уселись на деревянную скамью, вкопанную в землю.
Ибрагимов достал пачку папирос, закурил и, пристально посмотрев на Ожогина, спросил:
— Вы прочли мое письмо?
Ожогин наклонил голову.
— И не догадываетесь, кто я?
— Признаться, нет.
— Я тот, кто нес вашу фотокарточку для Константина Ожогина. Мое прозвище Саткынбай... — Ибрагимов не отводил взгляда от лица Никиты Родионовича, стараясь подметить в нем перемену.
Никита Родионович спокойно выдержал взгляд.
— Я не знал, кто понесет мою карточку через линию фронта, — заметил он, — но карточка в руки брата не попала.
— Да, правильно. Я ее не доставил адресату. Под Калугой у меня в вагоне ее вытащили вместе с бумажником. Без нее я не решался писать вашему брату. Возможно, что это и к лучшему.
Никита Родионович неопределенно пожал плечами.
Помолчали.
Ожогин умышленно не проявлял любопытства.
— Ну вот, — начал Саткынбай неуверенно после долгой паузы, — оказывается, мы и понадобились. Вспомнил о нас господин Юргенс.
Никита Родионович не сдержался и невольно усмехнулся
— Кто-кто, а уж Юргенс никак не мог о нас вспомнить, — сказал он.
Саткынбай удивленно уставился на него. Маленькие глазки его округлились.
— Почему вы так уверены?
— Как мне известно, покойники ничего не могут вспоминать, а господин Юргенс уже два о лишним года лежит на кладбище.
Глаза Саткынбая округлились еще более. Морщинистый лоб его сдвинулся в гармошку. Он, не мигая, смотрел в глаза Ожогина, не зная, как принять его слова, — всерьез или в шутку. Сообщение Ожогина не укладывалось в его голове.
— Не понимаю... — выдавил он из себя. — О ком вы говорите?
Никиту Родионовича разбирал смех. Очевидно, о смерти своего шефа Саткынбай не знает.
— Я и вы говорим о Юргенсе, — пояснил Ожогин, — о бывшем Юргенсе, который незадолго до окончания войны пустил себе пулю в рот. Я присутствовал на его похоронах и собственными глазами видел его могилу.
— Ничего не понимаю... — беспомощно сознался Саткынбай. — Тогда кому же мы понадобились?
— Об этом я хотел спросить вас. Письмо вы писали?
— Я.
— Кто вам назвал пароли?
— Есть такой человек, я действую по его заданию. Вы его узнаете...
— Тогда, что же вам непонятно? Что Юргенс умер, а работа продолжается?
Саткынбай почувствовал, что имеет дело с человеком более осведомленным, нежели он сам. Вынув платок, он вытер влажное лицо, лоб.
— Меня тоже совсем недавно известили о том, что надо действовать, — проговорил он. — Я уже перестал думать... Решил так: раз Германии конец, значит, и всему конец. А вышло по-другому.
Никита Родионович изучал лицо Саткынбая и убеждался все более, что оно проще, грубее, чем ему показалось сначала.
— И что вам поручено мне сказать? — спросил Никита Родионович.
— Готовы ли вы выполнять свои обязательства, — вот что...
— И все?
— И договориться о следующей встрече.
— Понятно. Вы сказали в начале беседы, что есть человек...
— Да, есть, — подтвердил Саткынбай. — Он стоит над нами... От него и идет команда. Он сказал, что будет встречаться с вами.
— Кто он такой?
— Этого я вам сказать пока не могу. Сами узнаете.
— Если нельзя — не надо, — заметил Ожогин.
Саткынбай зажег потухшую папиросу, молча докурил, потом заговорил вновь, но теперь тихо, будто опасался, что кто-нибудь услышит.
В среду около консерватории в семь часов вечера Ожогина будет ожидать легковая автомашина. Он может без стеснения садиться в нее. Шофер довезет, куда следует. Ему только надо сказать слово «карагач».
Саткынбай назвал номер автомашины и распрощался.
Саткынбай минул переулок, вышел на главную улицу, постоял на тротуаре, раздумывая, подождать трамвая или нет, и решил итти пешком.
Он был еще под впечатлением встречи и беседы с Ожогиным. Самое главное — его занимало сообщение о самоубийстве Юргенса. Саткынбай считал, что его нашли и заставили работать именно по поручению Юргенса. Он даже создал для себя в своем воображении примерную картину: Юргенс сидит в Западной Германии, в американской зоне, и помнит о нем — Ибрагимове Ульмасе. Да и как не помнить! Ведь Саткынбай оказал немало услуг гитлеровской разведке. Он сотрудничал с ней с девятьсот тридцать четвертого года, после того, как его вывез из Турции немецкий капитан Циглер. Турецкая разведка не без колебаний отпустила Саткынбая в Германию, но ехать надо было. Гитлеровский режим креп, фашисты уже вынашивали планы похода на восток, а специалисты по мусульманским делам, такие, как он, им были нужны. У гитлеровцев Саткынбаю жилось не плохо. Единственное, что его беспокоило, это — будущее. Юргенс не раз напоминал, что придется «работать» в СССР.
Конечно, путешествие в Узбекистан, который он покинул в двадцатых годах, ему не улыбалось. И он не ошибся. Путешествие было нелегким. Оно отняло у него много сил, нервов, здоровья. Были моменты, когда самообладание покидало его и терялась вера в возможность остаться на свободе. И сейчас Саткынбай с отвращением вспоминал свои первые шаги здесь, в городе, ставшем для него чужим.
...Он достиг города ранней весной сорок пятого года, когда на западе еще гремели раскаты орудий. Сознание того, что он добрался до города, и радовало и страшило одновременно. Радовало потому, что наступил конец мучительному и далекому путешествию, что документы, выданные Юргенсом, не вызвали ни у кого подозрений. Да и кому могло притти на ум, что под видом демобилизованного по возрасту и контузии из Советской Армии солдата скрывается агент Юргенса. Радовало и то, что в городе должны жить надежные люди, старые и вновь обретенные друзья, единомышленники: старик Ширмат, Дражников, Абдукарим, Файзулла.
А страшило потому, что город стал совершенно неузнаваемым.
Сойдя с поезда, Саткынбай тотчас решил найти Файзуллу. С ним можно говорить в первую очередь о жилье и о работе.
Вид залитого ярким весенним светом города в первые дни поражал Саткынбая и вызывал в его душе злую зависть. Эти широкие улицы, покрытые зеркалом асфальта; эти светлые, нарядные, многоэтажные дома с роскошными подъездами и открытыми балконами; эти просвечивающие насквозь узорчатые и изящные как кружева изгороди; эти раскидистые, манящие под свою тень тополя, клены, липы; эти машины, сотни, десятки сотен машин, — все было чужим, непонятным, ненужным в старинном восточном городе, по мнению Саткынбая, а главное — противоречило всему тому, что он слышал на той стороне.
Саткынбай не мог равнодушно смотреть и на улицы, и на дома, и особенно на людей, идущих ему навстречу, обгоняющих его. Он не узнавал в них своих бывших земляков, так они изменились. А они, спокойные, сосредоточенные, веселые, жизнерадостные шли по своим делам, ехали в трамваях, автобусах, машинах...
На скрещении двух улиц Саткынбай свернул направо, дошел до переулка и встал в нерешительности.
«Неужели заблудился?», — мелькнула неприятная мысль.
Он осмотрелся, постоял несколько секунд в раздумье, и медленно вернулся на перекресток. Вот двухэтажный дом, от него идет переулок. Эти четыре дома также знакомы, а пятый надстроен — раньше был один этаж, теперь два.
«Нет, не ошибся, иду правильно», — успокоил себя Саткынбай, но, достигнув переулка, вновь остановился в растерянности.
Левая, сторона, на которой стоял дом Файзуллы, где находилась лавка армянина Алоева, преобразилась. Вместо низеньких глинобитных мазанок красовалось длинное трехэтажное здание школы.
Дома Файзуллы нет...
Кто ему ответит на вопрос, где теперь Файзулла? Есть ли смысл наводить справки?
Круто повернув, он быстрыми шагами направился, обратно.
На трамвайной остановке группа девушек-узбечек беседовала о чем-то громко, горячо. Саткынбай прислушался. Они говорили по-русски. Они обвиняли какого-то комсорга в нерешительности и в том, что у него слова расходятся с делом. Особенно сильно возмущалась худенькая девушка, которую подруги называли Саодатхон.