– А во второй что? – спросил Изволин.
Грязнов прочел вторую листовку. Она была короче первой. В ней сообщалось, что с пятнадцатого по восемнадцатое декабря в Харькове Военный трибунал Четвертого Украинского фронта рассматривал дело трех фашистских палачей и их пособника и приговорил всех к повешению.
– Это есть невозможно, – прошамкал Брюнинг. – Слюшайте, я вам будет говорить. – Он встал и разместил часть живота на столе. – Большевистские басни. Патриот? Блеф, нет никакой патриот. Есть провокация… – и уже менее уверенно добавил: – Завтра провокация будет капут. Не надо, мадам Тряскин, нос вешайт. Прошу лючше бутилку вина. Это очень карашо. Хайль Гитлер!
– Хайль! – рявкнул и подвыпивший Пауль.
И без того невеселое настроение компании испортилось окончательно. Не улучшили его и вновь распитые бутылки вина.
Крамсалова начала уговаривать мужа идти домой. Подруга Варвары Карловны испуганно поглядывала на Пауля. Тот по-немецки разговаривал с Брюнингом, расспрашивал о содержании листовок.
– Пойдемте в другую комнату, – предложила Варвара Карловна Ожогину.
Никита Родионович молча направился вслед за именинницей.
– А ведь в самом деле плохо, – сказала Варвара Карловна, усаживаясь на маленький низкий диванчик. – Кто бы мог подумать, что все так обернется! Мы просчитались…
– Кто – мы?
– Ну, я, отец, хотя бы вот Люба, Крамсаловы, да и вы… И кто бы мог подумать! В то время, в сорок первом году, все было так ясно, а сейчас, кажется, опять советская власть вернется. Я вот только боюсь, что начнутся преследования, аресты… Я за последние дни потеряла сон, аппетит. Все из рук валится, не хочется ни за что браться, все опротивело. Хожу как лунатик, как скотина, ожидающая, что вот-вот стеганут или сволокут на бойню… Что же делать?
Чувство брезгливости овладело Ожогиным, захотелось встать и уйти. Но он сдержал себя и сказал:
– О том, что делать, надо было думать много раньше. И мне, и вам.
– Мне никогда так не хотелось жить, как сейчас, никогда! Вы хоть совет дайте…
– У вас есть советчик получше меня.
– На кого вы намекаете?
– На Родэ, конечно.
– Не называйте этого имени! – Варвара Карловна резко поднялась на ноги. – Он принес мне столько горя, столько горя…
– Значит, вы его ненавидите?
Варвара Карловна молча заходила по комнате. За последнее время отношение Родэ к ней изменилось. Невежливый и раньше, Родэ теперь стал откровенно грубым. Ни о какой Германии она уже не мечтала, хотя еще совсем недавно говорила о предстоящей поездке как о решенном вопросе. Нет, в Германию не возьмут, но и живой не оставят. Родэ она боялась даже больше, чем возвращения советской власти. Советская власть не простит предательства – накажет, осудит; а Родэ – уничтожит. Слишком много знает Варвара Карловна как переводчица гестапо, как живой свидетель. На карту ставится жизнь, а посоветоваться не с кем. Мысль поделиться с Ожогиным, который, по словам горбуна, был близок к военной разведке и который Варваре Карловне показался умным человеком, возникла у нее недавно. Но чем может помочь Ожогин, находящийся в таком же, как она, положении?
– Он меня убьет! – вырвалось у Варвары Карловны, и она оглянулась на дверь, за которой слышались голоса гостей. – Он мне однажды сказал: «Вы знаете слишком много для живого человека». Я чувствую себя обреченной… Как быть? Где найти выход?
Никита Родионович молчал, внимательно рассматривая свои ногти. Он колебался: поставить вопрос ребром или сделать только намек, пробный шаг, разведку?
– Найти выход, конечно, можно, но сделать это нелегко, – сказал он.
– Неужели можно? – с надеждой в голосе спросила Варвара Карловна.
Он утвердительно кивнул.
– Что же для этого требуется, по-вашему?
– По моему мнению, многое.
– Именно?
– Смелость, решительность, желание…
– И только? – облегченно вздохнув, сказала Варвара Карловна, как будто тревожившие ее сомнения сразу же разрешились.
– Это не так мало, на мой взгляд.
– Вы думаете, что у меня нет желания?
– Желание, возможно, и есть, а вот…
– Вы имеете в виду смелость и решительность? – перебила Варвара Карловна.
– Да-да. Именно это.
– Вы не знаете меня… Но как? Как? – спохватилась вдруг она, вспомнив, что главного так и не выяснила.
Ответить Никите Родионовичу не удалось. В комнату вошел Брюнинг. Увидев беседующую пару, он растерянно пробормотал:
– Ах! Извиняйт! – и быстро удалился.
На смену Брюнингу явился Тряскин. Он еле держался на ногах.
– Чему быть, того не миновать, – едва выговорит он заплетающимся языком. – Червь есть червь… Рожденный ползать летать не может…
– Я хорошенько все обдумаю и дам вам совет, как действовать, – тихо сказал Никита Родионович, чтобы окончить разговор.
Тряскина кивнула головой.
После побега из лагеря Повелко спрятали у Заболотько. Дом Заболотько, стоявший на окраине, не вызывал подозрений у оккупантов. Мать Бориса Заболотько – вдова Анна Васильевна – работала уборщицей в комендатуре оккупантов, а сам Борис – электромонтером в управе.
В пятницу вечером в дом Заболотько пришел Тризна. Обсуждали все тот же вопрос – о взрыве электростанции. Осуществление намеченного плана срывалось по не зависящим от подпольщиков обстоятельствам. Повелко никак не мог попасть днем во двор станции, а без него обнаружить место выхода шнура не удавалось. Борис Заболотько как монтер управы бывал на станции и дважды пытался разыскать условное место, но безуспешно.
Дело в том, что от взрывной массы, заложенной глубоко под площадки и фундаменты основных агрегатов станции, в свое время был протянут детонирующий шнур. Его уложили в не подвергающуюся порче изоляционную трубу и вывели наружу сквозь глухую стену электростанции на высоте полуметра от земли. Этот-то конец шнура и надо было найти.
– Сами поймите, – оправдывался Заболотько, хотя его никто и не думал обвинять, – не совсем удобно получается: два раза появлялся на станции. Могут заметить…
– Не годится, – качал головой Тризна.
– Ну, первый раз я еще смог на стену посмотреть, а второй раз не удалось: народ ходит. Если бы ночью, тогда другое дело.
– Значит, ничего не заметил? – спросил Повелко.
– Ничего. Отмерил от угла, как говорили, ровно восемь шагов, осмотрел все кирпичи в стене…
Повелко обеими руками поскреб остриженный затылок. Нет, он не ошибся – ровно восемь шагов от угла и восьмой кирпич от земли…
– Может быть, там снегу намело? – высказал предположение Игнат Нестерович.
– Снегу много. Очень много, – заметил Заболотько, как бы ища оправдания.
Повелко в раздумье покачал головой:
– Снега действительно всюду навалило уйму. От земли, возможно, шнур на уровне восьмого ряда кирпичей, а вот от снежного сугроба…
Игнат Нестерович, как обычно шагавший по комнате, остановился перед сидящими, скрестил на груди руки и после небольшой паузы медленно сказал:
– Заболотько больше на станцию посылать нельзя. Надо придумать что-то другое.
Что «другое», Тризна так и не сказал.
Наступила тишина.
Ветер сердито завывал в трубе, пробивался с дымом через горящую печь в комнату. Слабенькое пламя двух свечных огарков колебалось, по лицам плясали тени.
– Не может быть! – И Повелко стукнул кулаком по столу. Пламя вздрогнуло. – Неужели откажемся от плана? Выбрался из лагеря, а помочь делу не могу!
Неожиданно в окно кто-то постучал.
Переглянулись. Заболотько дал знак Повелко, и тот мгновенно скрылся в кухне. Стук повторился.
– Пойду, – сказал Заболотько. – Не волнуйтесь, – добавил он, надевая пальто и шапку.
Игнат Нестерович сел за стол.
В передней послышались шаги, громкий разговор, и в комнату вошел, весь запорошенный снегом, старик Заломин.
У Тризны невольно вырвался вздох облегчения. Но он сказал, недовольно покачав головой:
– Носит тебя нелегкая! Ведь предупреждали, что надо отсидеться, а ты бродишь.
Тотчас после освобождения Повелко Заломин перешел на нелегальное положение.
– А я осторожно, с оглядкой, – ответил Заломин, старательно сбивая рукой снег с изодранного полушубка. – Что я, не понимаю, что ли!
Вернулся Повелко. Он радостно обнял старика:
– Что слышно про лагерь?
Заломин рассказал, что все бочкари получили отставку. Допросам их не подвергали, но именно это обстоятельство вызывало подозрения. Возможно, фашисты затевали что-то.
Заломин сел за стол и достал из кармана кисет.
– Я сегодня постараюсь внешность себе подпортить. Так лучше будет, – усмехнулся он.
– Как это – подпортить? – поинтересовался Повелко.
– А так… Обрею начисто голову, усы, бороду, да и брови за компанию. Бог даст, со временем отрастут.
Он медленно крутил цыгарку. Большие, обветренные, в шрамах и ссадинах пальцы его действовали уверенно.
Помолчав, он спросил:
– Ну, а ваши дела как?
– Плохи дела, – коротко бросил Игнат Нестерович.
– Чего так?
Тризна вкратце обрисовал создавшееся положение.
– Выходит, все дело в Повелко? Попадет он во двор электростанции, так и дело совершится?
– Да, выходит так.
– Ну ладно, совещайтесь, а я пойду, – Заломин неожиданно встал и начал одеваться.
На другой день на квартиру к Ожогину и Грязнову под видом нищего опять прибежал Игорек. Когда Ожогин вынес ему кусок хлеба, Игорек торопливо передал, что у Заболотько Никиту Родионовича ждут Изволин и Тризна.
Как и раньше, Грязнов пошел за Ожогиным, для того чтобы обнаружить возможную слежку.
Через двадцать минут Ожогин уже стучался в окно знакомого дома.
Оказалось, что переполошил всех старик Заломин. Он явился к Тризне два часа назад начисто обритый и предложил «созвать всех», так как он «будет докладывать рационализацию». Пришлось созвать.
– А где же он сам? – спросил Никита Родионович.
– Побежал что-то уточнять, сейчас вернется.