Перед обедом Рибар сказал:
– Я достал у друзей бутылочку отличной сливовицы, и мы ее сейчас разопьем.
Старуха подала на стол отварной картофель с приправой из жареного лука, кислое молоко.
Хозяин разлил сливовицу по маленьким стаканчикам.
– За встречу и за дружбу! – сказал он.
Чокнулись и выпили. Рибар предложил новый тост:
– За партизан! За тех, кто сложил свои головы. За мою жену Лолу…
Когда выпили, послышался стук в дверь. Рибар вышел из-за стола в прихожую и через несколько секунд вернулся.
– Среди вас детского врача нет? – спросил он.
– Нет-нет! – ответил Ожогин.
– Значит, я не ошибся.
Выждав некоторое время, чтобы хозяин не мог связать их уход с появлением посыльного Золотовича, друзья объявили, что им надо обязательно попасть в советскую комендатуру, и покинули дом. На другом конце квартала их ожидал человек Золотовича с забинтованной рукой.
Часа через полтора-два Ожогин, Грязнов и Ризаматов уже беседовали с советским комендантом в звании майора. В их карманах лежали обещанные Клифтоном удостоверения, югославские ордена, грамоты к ним и советские деньги, врученные Золотовичем.
– Выходит, отвоевались? – улыбнулся майор, возвращая просмотренные документы. – Насчет вас я получил предписание из Белграда. Можете не волноваться: завтра будете в Москве. Скажите свой адрес. Я раненько утром пришлю машину, а то до аэродрома далеко. А пока отдыхайте.
…Как и в прошлую ночь, хозяин разостлал на полу плотный войлок, покрыл его грубошерстным одеялом, простынями, положил подушки.
– Ложитесь пораньше, коли рано вставать, – посоветовал он и ушел во вторую комнату.
Друзья улеглись, и почти сразу в комнате водворилась тишина.
Никита Родионович проснулся от чьего-то прикосновения и, открыв глаза, увидел перед собой склонившегося хозяина с лампой в руке. Он был бос, в ночном белье.
– Я бы очень хотел поговорить с вами – ведь завтра вас уже не будет… Я попрошу вас о маленькой любезности…
Не задавая вопросов, Ожогин быстро встал, оделся.
Сели за стол. Некоторое время молчали. Хозяин, видимо, думал, с чего начать.
Наконец, преодолев внутреннее волнение, он заговорил нерешительно, полушепотом:
– Почему я решил сказать вам кое-что? Я думал, много думал. Прошедшую ночь я не спал, все думал… Ведь вы русские, советские, там у вас все ясно… и мне вы можете поверить. То, что вам совершенно ясно, здесь нам, мне, в частности, и кое-кому из моих друзей, очень неясно и даже непонятно…
Ожогин, напрягаясь, вслушивался в слова Рибара.
– У меня была жена. Я жил с ней четырнадцать лет. Мы вместе были в партизанском отряде. Она была связной и в прошлом году бесследно исчезла.
– Как?
– Так… исчезла. Она пошла с пакетом к Ранковичу и не вернулась… Нет-нет, – видя, что Ожогин хочет задать еще вопрос, предупредил он, – в пути она не погибла. Я все узнал после… Она дошла, вручила пакет Ранковичу, а потом… потом ее расстреляли. Она была коммунистка. Я в нее верил, как в себя… Но это мое личное дело. Вы можете по-всякому думать… Я уже все пережил, перестрадал. Но если бы только это было непонятно! Если бы только это! За нею, за женой, было одно преступление…
– То есть?
– Она отказалась выполнять секретные поручения американского капитана Рейда. Вам это непонятно, но так было. Рейд являлся представителем США при главном партизанском штабе в Хорватии. Он дважды вызывал жену, и дважды она отказалась от его поручений. Так неужели за это?
Ожогин молчал. Он не знал, что сказать; он отлично понимал, что доверчивость с его стороны может привести к разоблачению его и друзей и задание, почти выполненное до конца, может быть сорвано.
– А за что погиб мой друг Иован? – продолжал Рибар. – Неужели за то, что много знал? Он знал, что люди Ранковича только в сорок третьем году прервали переговоры с немцами о перемирии. Или такой факт: зачем перед самым концом войны по приказу маршала Тито была уничтожена железнодорожная линия и все сооружения на ней от Скопле до Белграда? Зачем, я спрашиваю? Это же сотни километров! А вы знаете, что в сорок первом году Ранкович был арестован гестапо? Нет? Вот видите, а мы знаем. Был арестован, а как остался жив – непонятно. Вукманович-Темпо, член ЦК, проживал, не скрываясь от немцев, и тоже остался жив. А всех коммунистов в это время расстреливали. Комиссара нашего отряда убили в спину за то, что он всегда, ведя нас в бой, кричал: «Да здравствует Сталин!»
Хозяин приводил такие факты, от которых Ожогину делалось не по себе, которые ему, конечно, не были известны и на которые он не знал, как реагировать.
Высказавшись, Рибар умолк, как бы смутившись от обилия сказанного, а потом заговорил вновь:
– Просьба у меня к вам необычная. Я хочу описать все и письмо дать вам в Москву.
– Кому? – спросил Ожогин.
– Там, в Москве… Вы знаете кому…
– Хорошо, – сказал Никита Родионович.
Когда он вновь улегся в постель, в голову пришла мысль: «Не кроется ли за всем этим какая-нибудь провокация? Уж очень невероятно все».
Он видел, как хозяин уселся за стол, загородил свет лампы развернутой книгой и начал писать; Ожогин долго слышал, как скрипело перо о бумагу и как часто и тяжело вздыхал Рибар. Потом Никита Родионович уснул…
А перед рассветом Рибара арестовали. Старуха-мать билась в истерике. Рибар внешне был спокоен и, пока трое полицейских копались в доме, молча сидел на табурете. Когда его стали уводить, он попрощался с друзьями и заговорил по-русски:
– Они опередили меня. Я этого ожидал… Письмо я не дописал, и оно попало к ним…
Полицейский грубо приказал прекратить разговор.
В восемь утра друзья заняли места в многоместном советском самолете. Через десять минут самолет оторвался от земли, сделал круг и лег на курс. Хотелось поторопить его, чтобы он летел быстрее, быстрее…
Часть третья
В жаркий летний полдень сорок седьмого года пассажирский самолет мягко приземлился на аэродроме большого южного города.
В числе пассажиров из самолета вышел и Никита Родионович Ожогин. Он возвращался из Москвы, где пробыл около месяца, принимая оборудование для электростанций, на одной из которых он работал инженером.
У входа в пассажирский зал Ожогин обратил внимание на висевший на стене градусник. Всмотрелся: столбик ртути показывал сорок три выше нуля.
«Ого! Ничего себе! В тени – сорок три…»
Пройдя просторный, продуваемый сквозняком зал, он вышел к подъезду и невольно остановился. Вдали, в лазоревой дымке, рельефно вырисовывались вершины отрогов Тянь-Шаня, покрытые снегом.
Слабый ветерок лениво колыхал листья густых тенистых кленов, растущих против вокзала. Казалось, что вся природа – и клены, и густые заросли хмеля, вьющегося по фасаду вокзала, и клумбы с пестрыми цветами, и густые сады окраин города, и далекие горы, и сам воздух – все-все погружено в дремотную истому под нестерпимо палящими лучами полуденного августовского солнца.
– Никита! Здравствуй! – раздалось рядом, и кто-то схватил Никиту Родионовича за руку.
– Константин!.. Приехал-таки… Молодец!
– Чуть было не опоздал, – проговорил Константин, обнимая брата. – Пойдем к машине. Телеграмма пришла всего час назад. Хорошо, что ты адресовал ее на работу – я бросил все и помчался. И вот видишь, не опоздал!
Константин взял из рук Никиты Родионовича небольшой чемодан и повел брата к ожидавшей их эмке.
– А ты изменился, – сказал Никита Родионович, когда они сели в машину. – Может быть, мне так кажется?
Константин улыбнулся. Внешне он очень походил на Никиту Родионовича: и правильными чертами лица, и темными задумчивыми глазами, и цветом волос. Сходство между ними усиливалось, когда он улыбался. Только ростом Константин был чуть пониже брата.
– Я же все время в горах, на воздухе, на солнце, – как бы оправдываясь, ответил Константин. – Восемь дней назад вернулся, а завтра опять укачу.
– И как только не сбежит от такого мужа Тоня! – пошутил Никита Родионович. – Вечно ты отсутствуешь…
Они ехали по городу. Асфальт на площадях и улицах от жары нагрелся и размяк. Автомашины с шуршащим звуком вычерчивали на его размягченной поверхности узорчатые рисунки. Духоту не разрежали ни густая зелень, ни журчащие арыки.
– Ну и печет! – пожаловался Никита Родионович, вытирая с лица обильно струящийся пот.
– Да, основательно, на полную мощность, – подтвердил Константин.
По пути, в машине, обсудили результаты командировки Никиты Родионовича, встречу его с Андреем Грязновым, обучавшимся второй год в аспирантуре при одном из московских вузов.
Дома Константин подал Никите Родионовичу запечатанное письмо.
Тот, не вскрывая, внимательно его осмотрел: почерк твердый, уверенный, явно мужской, но совершенно незнакомый; штамп местного почтового отделения – значит, и письмо местное.
– Когда получил? – спросил Никита Родионович.
– В пятницу.
– Ровно неделю назад?
– Да. Сегодня тоже пятница.
Никита Родионович продолжал в раздумье вертеть конверт в руках и всматриваться в штамп.
– Вскрывай и читай, – торопил Константин, – а потом я тебе еще кое-что расскажу.
– Да?.. – неопределенно протянул Никита Родионович.
Он взял со стола ножницы и осторожно срезал короткий край конверта.
Маленькая записка гласила:
«Дорогой Никита Родионович! Приветствую вас! Давно собирался повидаться с вами, но как-то не удавалось. Хочу передать вам задушевный привет от лица, могущего напомнить вам спор относительно Сатурна, Юпитера и Марса. Зайду к вам в воскресенье, в семь вечера. Надеюсь, что застану дома».
Подписи не было.
– Что случилось? – тревожно спросил Константин, увидя, как помрачнело лицо брата.
Никита Родионович молчал, думая о своем.
Константин пожал плечами.
– Ну ладно, ты тут располагайся, а я пойду на работу, – обиженно проговорил он, уже направляясь к двери.