Людмила так привыкла не отделять в своих мыслях бабиньки от Рощина, что, когда увидала в своей комнате Марьюшку, все забыла, и сердце ее забилось радостью и надеждой. Но — увы! — это длилось недолго: тотчас вспомнилась роковая действительность, и радость сменилась отчаянием.
— Владимир Александрович уехал! Скажи бабиньке, что он уехал! — вскрикнула она, заливаясь слезами.
— Бабинька знают, милая барышня, и изволят беспокоиться о вас. Три раза посылали меня вчера посмотреть, нельзя ли вас просить к нам прийти. Да и сама я, не дожидаясь их приказаний, много раз в девичью забегала узнать, нельзя ли вас на минуточку вызвать. Но, говорят, вас и вчера, и третьего дня пуще прежнего стерегут. «Никому, — говорят, — к нашей барышне доступа нет».
Марьюшка хотела что-то прибавить, но, заслышав шум шагов в соседней комнате, сочла за лучшее смолкнуть и боязливо оглянулась на дверь.
И Людмилу эти шаги заставили встрепенуться. Она перестала плакать, поспешно вытерла глаза и стала поправлять муслиновое фишю, перемявшееся и съехавшее в сторону.
— Это сестрица! Скажи бабиньке, что мне теперь никоим образом нельзя прийти к ней, — торопливо прошептала она. — И продержит она меня, верно, поздно! Ночью разве мне прийти к бабиньке? Не обеспокою я ее, как ты думаешь?
— Приходите хоть ночью, золотая барышня. Никогда вы их не обеспокоите. Какой уж у нас, у старух, сон! Да в последнее время — в тревоге и заботах о вас — бабинька почти все ночи напролет не изволят почивать.
— Так я приду, а ты уходи скорее, — сказала Людмила, указывая Марьюшке на маленькую дверь в темную горницу со шкафами и сундуками, из которой можно было выйти в коридор, не встретившись с Елизаветой Алексеевной, входившей в комнату сестры с противоположной стороны.
Минут через пять Марьюшка доложила своей барыне, что Панова увезла к себе их барышню на целый день.
— И уж так они торопились, так торопились, даже переодеться им не дали: как была барышня в утреннем платьице, так и поехала, — прибавила она. — Барышня спрашивали, можно ли им ночью к вашей милости прийти, когда, значит, все в доме будут спать.
— А ты ей что сказала на это? — с живостью спросила княгиня.
— Сказала, что ваша милость всегда им рады.
— Хорошо. Как услышишь, что приехала, стой у лестницы, чтобы провести ее. Не споткнулась бы, Боже упаси, в темноте!
IX
Весь день шел дождь, но, невзирая на дурную погоду, в доме Дымовых к вечеру все господа разъехались по гостям. Обед прошел в большом унынии. Сенатор ел мало, был так озабочен, что на заявление жены, что их дочь проводит день у сестры Елизаветы, ни слова не сказал и вышел из-за стола, не дождавшись последних блюд. Приживалки и бедные родственники примолкли и старались стушеваться, чтобы не раздражать своим присутствием хозяев. Лев Алексеевич тоже не кушал дома, но про него отец и не спросил, когда же Дарья Сергеевна упомянула имя сына, так нахмурился, что она смолкла на полуслове.
Отдохнув, по обыкновению, после обеда, барыня приказала запрягать карету и, нарядившись, поехала на бостон к Апраксиным. Час спустя уехал и барин.
— В котором часу приказала барыня приехать за нею? — спросила одна из горничных, встретившись с вернувшимся вместе с каретой выездным.
— К двенадцати, ужинать там будет, — ответил выездной.
Девушка побежала с этим известием к подругам.
Дом опустел и потемнел. Вся жизнь сосредоточилась лишь в людских да в передней, где при тусклом свете сальной свечки в оловянном подсвечнике казачки сначала мирно играли в козлы, но потом так развозились, что поднятым шумом обеспокоили старших. С проклятьями прибежал на расправу буфетчик, раздалось несколько увесистых пощечин, веселое хихиканье перешло в сдавленный вопль и плач, а затем все смолкло. Буфетчик задул огарок и, пригрозив еще раз при первом шорохе выпороть всех розгами, вернулся в свое логовище за шкафами с посудой.
До возвращения господ оставался целый длинный вечер. Челядь пользовалась им в свое удовольствие: кто, растянувшись на ларях в проходах и коридорах, высыпался, кто ушел в людскую, кто в кучерскую погуторить с земляками, а кто болтался в девичьей, где тоже работа шла вяло и говор и смех с минуты на минуту усиливались.
— И барышню, поди, рано домой не отпустят, — заметила горничная Стеша, бросая работу и лениво откидываясь на спинку деревянного стула, на котором она сидела в самом конце длинного стола, заваленного скроенным бельем.
Примостившись рядом с нею на низенькой скамеечке, кудлатый парень Кондрашка напевал ей шепотком отрывки из той вечной любовной песни, которая обладает исключительной привилегией никогда не надоедать людям.
Кондрашка был недавно взят с кухни в подручные к камердинеру молодого барина, и новая должность успела развить в нем столько наглости, что он не стеснялся волочиться за лучшей в дворне невестой, хорошенькой любимицей барышни Людмилы Алексеевны.
Опытная в искусстве пленять сердца кокетством, Стеша слушала его с притворным равнодушием и с пренебрежительной усмешкой. Ее фраза о возвращении домой барышни не относилась к Кондрашке; произнося ее, Стеша даже слегка отвернулась от своего воздыхателя к сидевшей рядом с ней с другой стороны девушке, но он хорошо понимал значение этой увертки и, близко пригнувшись к ней, прошептал:
— У вас теперь уж, может, барышни и нет.
— Как это нет? Куда же она девалась? — спросила озадаченная девушка.
— А вы тише! Дайте мне ваше ушко, я вам скажу.
— Говори, что ли, скорее, шут гороховый!
— Барышня ваша, поди, теперь в барыню обернулась.
— Ах ты бесстыдник! Ведь скажет тоже! — воскликнула Стеша, с негодованием отталкивая от себя дерзкого кавалера. — А я думала, ты путное что-нибудь скажешь!
— Вот сами увидите! Больших перемен ждите в нынешнюю ночь! — шепнул девушке Кондратий.
— Какие перемены? Врете вы все, — возразила Стеша, но без прежней самоуверенности, так как таинственные намеки Кондрашки, которому доверял камердинер молодого барина, начинали навевать на нее смутный страх.
— А вот как случится, и вспомните, что я вас предупреждал, — продолжал Кондрашка, лукаво ухмыляясь. — Ждать уж теперь недолго: ночь не пройдет, как все узнаете. А я сказать вам не могу по той причине, что клятвой обязался молчать.
Стеша не настаивала. Примолкли и подруги ее, в комнате, как говорится, «тихий ангел пролетел», навевая на присутствующих таинственное раздумье.
Вдруг тишина нарушилась громким возгласом:
— Господи Боже мой, мать царица небесная, помилуй нас, грешных!
Эти слова раздались сверху, и все головы поднялись к полатям над лежанкой, где, свесив ноги, сидела старуха Фимушка. Давно уже была она слепа, но слух заменял ей зрение; он был так тонок, что про нее говорили: «Она из тех, которые слышат, как трава растет». Кроме того, она прозревала духовными очами то, что телесными не дано видеть.
И действительно, уж, кажется, Кондрашка разговаривал со Стешей так тихо, что даже окружавшие их девки могли только по выражению их лиц догадываться, о чем у них идет речь, а между тем слепая старуха как будто на них намекала, продолжая со вздохом: «К концу века творятся мерзости неизреченные!» — а затем, прошептав про себя что-то непонятное, спросила:
— Похоронили ли старую барыню?
Этот вопрос никого не удивил. К странностям старухи и к тому, что для нее между прошлым, настоящим и будущим грани не существовало, уже давно привыкли.
— Нет еще, бабушка, старая барыня еще не помирала, — ответила одна из девушек.
— Не помирала, — повторила слепая, — а уже голубку ее, самую любимую, на части рвут да промеж себя делят.
— А с чего ты удумала, что старая барыня умерла? — спросил Кондрашка, с умыслом произвести диверсию во всеобщем настроении.
— Сейчас в гробу ее видела, — объявила старуха.
— Приснилось ей, верно, — тихо сказала подруге Стеша и, возвысив голос, прибавила: — Ты это, бабушка, не ее видела, а дочку, княжну Катерину.
— И княжна Катерина скончалась.
— Полста лет тому назад, — засмеялся Кондрашка.
— А ты зубы-то не скаль, паренек, смерть у тебя за плечами стоит, — сказала Фимушка так уверенно, что у юноши мороз пробежал по телу, и он слегка побледнел.
Невольно содрогнулись и все присутствующие.
А слепая между тем разговорилась. Это случалось с ней очень редко; обыкновенно она по целым неделям лежала, не произнеся ни с кем ни слова, и на ее припадки словоохотливости смотрели как на дурной знак.
— Как царю помереть, то же было, что и теперь, — продолжала Фимушка ровным, монотонным, надтреснутым голосом, — скакали да песни пели, друг дружку продавали да в житницы цену крови собирали, беса тешили, а как наступил конец — заметались и завопили, последнего ума решились, как слепые щенки, от мамки оторванные, как птенцы желторотые, из гнезда вышвырнутые. Настал час воли Божьей, грозный день, о коем в Писании сказано: «Бысть плач велий и скрежет зубовный».
— Это уж из Писания, — заметила, набожно крестясь, одна из присутствующих, и многие последовали ее примеру.
— Все от Писания, — продолжала между тем старуха с возрастающим воодушевлением. — Там все предсказано. Кому дано, тот поймет.
— Уж не тебе ли, старая ворона, это дано? — угрюмо спросил Кондратий.
— Мне дано. Это ты верно, паренек, сказал.
— Он тебя, бабушка, вороной обругал! — пропищала одна из девчонок, поспешно пряча под стол всклокоченную головенку, чтобы спастись от окружающих кулаков, поднявшихся на нее со всех сторон.
— Вороной? Что ж, ворона — птица богобоязненная и доброжелательная. Вороны в пустыне пророка питали, и им за это дар прорицания от Господа дан. Закаркает ворона над домом — быть покойнику. В нашем доме всегда вороны каждого в могилку провожают. Как барину скончаться, у нас в саду тоже ворон каркал. И перед светопреставлением затрубят в трубы иерихонские архангелы, воспрянет Вельзевул.
— Когда же это будет? — спросил Кондратий.