– Государь, «я бы предпочел быть человеком парадоксов, чем человеком предрассудков», как написал Жан-Жак Руссо.
– Опять твой проклятый Руссо! – бросил царь. – Решительно, он властитель твоих дум.
– Нет, нет, государь, это было просто для красного словца.
Я добавил:
– В отличие от ваших покорных придворных, рабов или лакеев, которые готовы сегодня сжечь то, чем восторгались вчера, в зависимости от хода ваших мыслей… я отвечаю за себя: я не боюсь утверждать то, во что верю, потому что я поэт, а не политик!
– И ты не опасаешься, что тебя сочтут отступником? Покровительство, которое я тебе оказываю, выплаты, которые я тебе назначаю, – все это вызовет сплетни при дворе.
– Я знаю, что всегда буду навлекать на себя и критику, и зависть.
– Возможно, мое покровительство окажется дурной услугой, – с иронией заметил император. – Иногда я слишком снисходителен, это могут счесть слабостью.
– Слишком снисходительны, Ваше Величество?! За мной днем и ночью следит генерал Бенкендорф, шеф вашей полиции. Думаю, он ревнует, как вы и предполагали, и действительно в меня влюбился!
– В чувстве юмора тебе не откажешь, Пушкин!
– Ваше Величество, меня не только обложили со всех сторон, но и все мои писания проходят цензуру.
– Все проходят цензуру? Что сие означает?
– Генерал Бенкендорф настолько одержим идеей сделать из меня идеального висельника, профессионального террориста, что убеждает собственных шпионов в том, что я крамольник… Один из его агентов, некий Локателли, писал: «Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков!»
– Бенкендорф необразованный невежа, он профан, как я тебе уже говорил; единственный доступный ему способ просвещения – это читать книги, которые он подвергает цензуре! – заявил император.
Затем он надолго впал в задумчивость, посмотрел на меня и вдруг произнес:
– Пушкин, с этой минуты я торжественно отменяю и окончательно запрещаю любую касающуюся тебя цензуру!
Пораженный, весь красный от смущения, я не знал, что ответить. Хотел рассыпаться в тысяче благодарностей, но едва я попытался набрать в грудь воздуха, как монарх спокойно и величественно добавил:
– Отныне твоим единственным цензором буду я.
В ошеломлении я сумел лишь пролепетать:
– Хорошо, государь.
– Странное дело, – промолвил император, вглядываясь в меня, – ведь твои друзья-декабристы так тебя и не приняли. Они не относились к тебе всерьез; для них ты оставался всего лишь поэтом, мечтателем.
– В сущности, государь, и я пришел к такому заключению!
– Без сомнения, их смущал твой образ жизни: ловелас, пьяница, игрок… В их глазах ты имел мало общего с той материей, из которой создают истинных революционеров, способных перейти к действию! Мои слова, возможно, унизительны для тебя, Пушкин, но… весьма успокоительны для меня! – заключил император, разразившись смехом. – А еще им не нравилось, что ты в душе националист… Нет, нет, это уничижительное слово! Ты истинный славянофил. Этот национализм у тебя, как и у меня, течет в крови. Несмотря на все, что противопоставляет нас друг другу, это то, что в нас есть самого священного. Я вижу, что у тебя высокое и благородное представление о России.
Твоя жесткая позиция относительно Польши, которая воинственно вымогает свою независимость, доставила мне удовольствие, но ты доводишь ее до крайности, когда предлагаешь уничтожить их всех!
Однако твоя поэма на годовщину Бородинского сражения пришлась мне очень по нраву:
Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали —
И Польши участь решена…
Какой пыл! Какой порыв! Какая воинственная поэтичность! Такое ощущение, что ты на поле боя; ты дал мне пережить те трепетные минуты, которые прославляют победу нашего оружия; перечитав твою поэму, я сказал себе, что эти стихи не могут быть оппортунистическими, написанными просто по случаю знаменательного события; такая страсть к оружию безусловно идет из детства.
– Вы верно угадали, государь, так и есть, еще с первых лет в Царскосельском лицее я испытывал подобные чувства, эту любовь к мундирам, маршам, парадам, военной музыке, хореографии построения солдат, блистающим шпагам; эта атмосфера давала пищу моему воображению. Гравюры Алексея Зубова, запечатлевшие героические эпопеи наших солдат, бросающих вызов смерти и покрывших себя славой, защищая отчизну, произвели на меня неизгладимое впечатление.
– Уймись, уймись, Пушкин, мы пока не на войне!
– Прошу прощения, государь.
– Ты всегда будешь для меня загадкой: то ты восхваляешь положение крепостных в России, утверждая, что оно просто идиллическое по сравнению с французами, то в своих поэмах пламенно призываешь дать им свободу! Тебе следует выбрать, в каком ты лагере. Лавируя без конца, ты исчерпаешь себя, мой бедный Пушкин! Сейчас ты требуешь, чтобы Польша оставалась в Российской империи как ее неотделимая часть, а в иных случаях ты вместе со своим другом Байроном встаешь на сторону революции в Греции, стремящейся освободиться от ига Турции! Порабощение для Польши, свобода для Греции! Тебе не кажется, что ты антиномичен? – с удовольствием повторил царь умное слово. – Чего ты ищешь? Хочешь тоже умереть героем? Хочешь, чтобы на твоей могиле написали: «Здесь покоится знаменитый русский поэт Александр Сергеевич Пушкин, погибший за свободу греков»? Ежели желаешь погибнуть героем, как твой властитель дум Байрон, то погибни за свою отчизну, за Россию! Но раз уж ты позволил себе роскошь подвергать сомнению мой способ правления, раз уж ты рядишься в тогу безжалостного моралиста Катона, то позволь мне усомниться в твоей храбрости! Почему ты не записался в ряды защитников наших границ? Когда я вглядываюсь в твою жизнь, то спрашиваю себя: а не оппортунист ли Пушкин?
– Ваше Величество, вы, конечно, этого не знаете, но мы с моим братом Львом решили вступить в армию.
– Отлично, – сказал царь, – меньшего я от тебя и не ждал.
– Я готов сражаться с турками, которые порабощают и закабаляют греческий народ. Между тем не являются ли турки нашим вечным противником? Государь, вы когда-нибудь задумывались, сколько раз мы с ними воевали?
– Нет, представления не имею. Наверно, раза два-три?
– Почти десять раз, государь!
– Правда? – со смехом откликнулся император.
Я начал перечислять: 1568–1570, 1676–1681, 1686–1700…
– Достаточно, – сказал царь. – Я тебе верю!
Он вызвал своего камердинера.
– Принеси нам выпить того изумительного крымского вина, которое я попробовал вчера. Ты сейчас продегустируешь исключительное вино. Скоро мы составим конкуренцию французам с их бургундским и бордо. Это вино с виноградников графа Михаила Воронцова. Ты с ним знаком, Александр?
Я покраснел и что-то залепетал; царь сделал вид, что ничего не заметил, на самом же деле ему было прекрасно известно, что во время моего пребывания в Одессе у меня случился страстный роман с Елизаветой Воронцовой, супругой графа-винодела!
– Как тебе это вино? – спросил царь. – Какой аромат! Стоит его вдохнуть, и уже начинает кружиться голова…
– Именно так, государь, – пробормотал я.
– Если прибегнуть к терминам энологов, я бы сказал, что оно теплое, полновесное и мясистое…
Царь неторопливо добавил с лукавым блеском в глазах, что оно также пьянящее, игристое, объемное, чувственное, но главное, у него есть тело!
– Должен признать, государь, что у вас не только необычайно утонченный словарь касательно вина, но вы также решили меня подразнить, – добавил я.
– Нет, с чего бы? – делано возмутился он. – Просто это вино только что «подразнило» мое нёбо!
– Если позволите заметить, вы неподражаемы, государь.
– Полагаю, что, когда ты был в Одессе, у тебя было время вкусить его и насладиться.
Царь решил поиграть со мной; он был кошкой, которая забавляется с мышкой, прежде чем ее съесть.
Как истинный знаток, он чуть качнул широкий бокал, заставив жидкость всколыхнуться; вдохнул аромат, но вместо того, чтобы проглотить все разом, как вульгарный любитель выпить, сделал один большой глоток, смакуя и медленно помешивая во рту; продегустировав, он выразил свое удовлетворение, звонко прищелкнув языком, финал сцены!
– Шутки в сторону, что ты имеешь против него, этого бедного графа Михаила Воронцова? Он часто писал моему брату Александру по твоему поводу и даже просил удалить тебя из города: твое поведение с его женой стало ему невыносимо, жаловался он.
– Государь, я всего лишь отплатил ему той же монетой…
– Объяснись! – велел царь.
– Конечно, я украл у него жену, но сам граф Воронцов украл победу у графа Павла Александровича Строганова!
– Что ты хочешь сказать?
– Без сомнения, государь, он скрыл от вас сей исторический факт.
– Слушаю тебя, Пушкин, ты меня заинтриговал!
– Во время сражения при Краоне граф Строганов потерял сына и передал командование своему заместителю Воронцову. Тот же незаконно и постыдно приписал победу себе.
– И действительно, никто не поставил меня в известность об этом факте; я не извиняю тебя, но понимаю, – сказал царь.
Через некоторое время после нашего разговора с императором граф Строганов получил медаль за сражение при Краоне. Справедливость восторжествовала.