– Я понимаю, – снова заговорил царь и, чтобы довершить мои мученья, добавил:
– Невозможно забыть такое вино, доставившее нам столь великое удовольствие, внушившее привязанность, а то и страсть…
Я склонил голову, сконфуженный, как ребенок, которого застали, когда он сунул палец в банку с вареньем. Царь решил, что довольно меня терзать; метафорический урок был суровым и жестоким, я его запомню!
– Принеси нам что-нибудь перекусить, – бросил царь камердинеру, – маленький фуршет, если уж уподобляться французам!
После нескольких бокалов между царем и мной установилась поистине непринужденная атмосфера; его способность поглощать алкоголь производила сильное впечатление; хотя у меня самого имелся немалый опыт по этой части, в сравнении с царем я выглядел новичком! Он встал и произнес тост за вечную Россию, я же в свой черед поднял бокал за императорскую семью. Тосты множились: за императрицу, за царевича Александра, за русское могущество! За русскую литературу! За будущие победы над врагами Империи! Мы приходили во все большее возбуждение, стараясь превзойти друг друга. Вдруг император поднялся и торжественно сказал мне:
– Пушкин, я хочу отпраздновать и отметить этот исторический момент, выпив за здоровье человека, который опишет мою жизнь:
Ты будешь моим биографом… я буду твоим покровителем.
Ты будешь моим Расином… я буду твоим Людовиком Четырнадцатым.
Твое имя будет знаменито, и ты обессмертишь мое,
Ты посвятишь себя моей славе и моим воинским свершениям…
– Прекрасный план, государь! – сказал я.
– А пока ты подготовишься, написав историю Петра Великого. Но не забудь упомянуть меня, Пушкин. Ты ведь знаешь, что я продолжатель дела моего прославленного предшественника.
– Это несомненно, я об этом уже подумывал.
– Разумеется, мой предок был знаменитым царем, оставившим неизгладимый след в истории России. Но вспомни все же… он собственными руками убил своего сына Алексея!
Я был очень смущен и старался вывернуться каким-нибудь словесным ухищрением. Я не стал говорить об этом ужасном преступлении. На самом деле я с большой прохладцей относился к идее создать жизнеописание нашего царя, которое стало бы его панегириком; он это понял…
– Любопытно, – заметил он, – мне кажется, ты не слишком воодушевился моим предложением.
На самом деле у меня не было никакого желания написать хоть строчку о нашем монархе, которого я боялся и не уважал. Я не видел ни единой причины петь дифирамбы этому императору, который бредил войнами и завоеваниями и был совершенно лишен малейших проблесков гуманизма. Войны представлялись ему всего лишь средством занять достойное место в истории России: ничто их не оправдывало, кроме удобного случая составить себе имя и обвешаться наградами, которые он сам же и велел учредить по такому поводу!
– Боюсь, ты пренебрегаешь всем, чем мне обязан! – заявил император. – Я вытащил тебя из твоей дыры. Оказал тебе честь, пригласил ко двору, простил твои треклятые писания, твои капризы, освободил тебя от цензуры… и, скажи-ка, чем ты хочешь мне отплатить? Разве твое пренебрежение не есть неблагодарность?
– Нет, нет, Ваше Величество, я ваш верный слуга.
Император посмотрел на меня и серьезно сказал:
– Я задумываюсь над вопросом, какие слова придут на ум моим биографам. Римский диктатор вроде Цезаря, преступник, как Калигула, или мудрый император, философ и стоик, подобный Марку Аврелию? Как выбрать между добродетелью и славой? По здравом размышлении я полагаю, что предпочел бы славу, потому что она торжествует над смертью! Добродетель – это слишком трудно и слишком долго. В конечном счете я всего лишь человек, и век мой недолог! – со смехом заключил царь.
И император продолжил игру в вопросы и ответы:
– Созидатель, как мой предок Петр Великий? Что подумают мои современники, мои близкие, моя семья? Я хочу непременно оставить след в истории России. Мое кратковременное пребывание на этой земле должно быть замечательным и замеченным… Видишь ли, Пушкин, я верующий, – сказал он, торопливо крестясь, – это означает, что Бог избрал меня; у каждого из нас есть своя миссия, и у тебя, и у меня, и у других… Именно ее я и стремлюсь исполнить, – сказал царь, задумчиво глядя в потолок…
Александр был пьян от радости, пересказывая мне спустя много лет в мельчайших подробностях свою беседу с императором, но конец этой встречи заставил его задуматься о переменчивом характере суверена. Это было необычайное, уникальное событие в жизни: личная беседа, без свидетелей с царем всея Руси. Он, скромный поэт, отправленный в изгнание братом нынешнего императора, вдруг оказался в эпицентре внимания: это было возрождение. Отныне он был спасен. Слепая и глупая цензура чиновников более не могла терзать его по своему усмотрению и произволу.
В Москве и при дворе известие об этом разговоре с императором разнеслось с быстротой молнии. В жизни Александра наступил просвет. Приглашения посыпались дождем, все желали видеть его у себя, женщины соперничали за его благосклонность, на улице его осаждали прохожие, студенты пили за его здоровье, няни убаюкивали малышей его сказками; те засыпали, и им снились дивные сны… Это было возвращение героя!
Мы заснули очень поздно; Александр опять витал в облаках, закончив рассказ о второй беседе с нашим монархом. Мне же не терпелось узнать продолжение…
23. Император и поэт
На следующее утро, едва он успел проглотить непритязательный завтрак, я уже была в его комнате, сгорая от нетерпения узнать, что было дальше…
– Видите ли, Наталья, – сказал мне Александр, – нашему императору необходимо отточить свои идеи в беседе с человеком надежным и искренним, который не станет прислужником его мыслей. С собеседником, который со всею честностью может ему противостоять, с истинным противником, которого нельзя заподозрить в подхалимаже. Разумеется, император – человек властный и привык главенствовать, но он устал от того, что никто не осмеливается ему противоречить, что нет никого, с кем он мог бы вести настоящий диалог.
Для него я всего лишь блистательный ум, существо несносное, раздражающее, часто неуправляемое; этакий семейный дух-проказник, младший брат, которого ему всегда хотелось бы иметь. Между прочем, на балу, который герцог Девонширский давал у Баташевых, я узнал, что император сказал графу Дмитрию Блудову: «Это умнейший человек России».
– Он действительно так сказал?
– Да, думаю, ему понравился наш разговор; он вызвал меня во второй раз и доверительно сообщил, что желал бы видеть наши дальнейшие беседы менее протокольными; он хотел бы настоящего обмена мнениями между двумя людьми.
– Какая фантастическая похвала из уст царя! Значит, он горд вашим поэтическим и литературным гением; он без сомнения желает видеть вас своим близким другом; я задаюсь вопросом, не хотел бы он получить и частично присвоить ту славу, в ореоле которой вы пребываете…
– В какой-то момент и я так подумал, но вы слишком подозрительны, Наталья. А вы знаете, что у царя прекрасное чувство юмора? Он с удовольствием смакует колкие замечания, которые мне случается отпустить в адрес какого-нибудь слишком угодливого придворного или надутого аристократа; царь наслаждается этими колкостями, потому что сам себе этого позволить не может, положение обязывает! Благодаря мне император действует как бы чужими руками; я его марионетка, его шут, вроде чревовещательного голоса императора.
Я неожиданно влюбился в царицу, – доверительно сообщил мне Александр, – со своей стороны, она не осталась равнодушна к моим галантным комплиментам и к моему подвижному, как ртуть, характеру; она даже терпит мои дерзости. Так, однажды я услышал, как две клуши критикуют мою последнюю повесть; таких клуш вообще-то было немало, они довольствовались тем, что комментировали комментарии… Их культурный яд сводился, как в игре в мяч, к перекидыванию между собой названий произведений, ни одной строчки которых они никогда не прочли. Одна из них, с которой у меня приключился мимолетный и очень скверно окончившийся романчик, постоянно нападала на мои писания; я наклонился к ней и с очаровательной улыбкой тихо проговорил: «Мадам, критика – дело легкое, а вот искусство – сложное!» Затем я удалился, не обернувшись.
В другой раз одна старая графиня, снедаемая нездоровым любопытством, сказала мне:
– Господин Пушкин, говорят, что ваш дед был африканцем.
– Совершенно верно, мадам.
– Как это необычно!
– Почему? – спросил я.
Она лукаво добавила:
– А кем же тогда был его отец?
– Обезьяной, мадам! – ответил я.
Все присутствующие покатились со смеху; пристыженная и разъяренная графиня поспешно ретировалась. Когда императрице рассказали об этих инцидентах, она пришла в восторг.
Александр пожаловался:
– Царь вынудил меня оставаться в Санкт-Петербурге, где шеф его полиции генерал Бенкендорф мог в свое удовольствие за мной шпионить. На протяжении всего дня царь был в курсе, нахожусь ли я дома или же в архивах; вечером он обязывал меня присутствовать на придворных балах; и наконец, почт-директор Булгаков вскрывал мою переписку и наслаждался чувственными письмами, которые я вам адресовал; это похотливое существо лакомилось моей пламенной эротической прозой… Он распечатывал мою корреспонденцию, дабы знать, что я думаю и с кем тесно общаюсь. Булгаков утолял свою страсть к подглядыванию. Это постоянное внимание доказывало, что царь очень пристально за мной следит; я часто удивлялся двусмысленности установившихся между нами отношений.
– Вы думаете, он ведет двойную игру?
– Мне это неизвестно. Однако, дабы показать, насколько я ему интересен, царь был способен декламировать наизусть своим изумленным близким мои стихи; он держал меня на поводке, предоставляя время от времени немного свободы, даже если чуть позже он резко за этот поводок дергал, дабы призвать меня к порядку. Он проявлял по отношению ко мне семейное, покровительственное чувство. Император желал, чтобы я стал для него тем, кем знаменитый поэт Державин был для Екатерины Второй – певцом его царствования. Осознавая, что он не может с ней сравниться, в особенности в том, что касалось культурного расцвета, ни соперничать со своим предком Петром Великим, о