Тайный дневник Натальи Гончаровой — страница 6 из 104

Вначале все это милое общество вело себя довольно чопорно, но затем стопки водки, чередуемые со знаменитой крымской «Массандрой», слагались во взрывную смесь, которая неизменно оказывала свое воздействие.

Мы с сестрами скромно держались позади и наблюдали за действом; молодые люди приходили в веселое расположение духа, шутили; самые смелые, пытаясь разбить лед, заговаривали с нами о чем-то банальном.

Но вместо того, чтобы красоваться и пытаться покорить «трех Граций», соискателям следовало бы обратить внимание на две темы, неизменно присутствующие в тостах нашей матери: знатность и богатство.

Она неотступно бдела; если один из претендентов ей не нравился, она отводила его в сторонку и крайне учтиво и дипломатично давала ему понять… что он снят с соревнований.

Наша семейная жизнь держалась на двух столпах: ежедневном церемониале трапез и «рынке рабынь».

Конечно, в этом сыграли свою роль ее воспоминания о славных временах ее молодости, прошедших в нарочитой роскоши.

То были славные времена, когда каждый день ей подавалась фамильная карета с вензелем З, означающим герб Загряжских; она отправлялась к друзьям или за покупками в город вместе со своей тетей, Натальей Кирилловной.

Каждый вечер она вспоминала и проживала заново – концерты, театральные представления, балы; и на каждый выход – новый наряд.

Теперь же она открывала шкафы, заполненные потускневшими, выцветшими платьями, и разглядывала их, охваченная ностальгическим чувством.

Каждое рассказывало свою историю; два из них особенно врезались в память. Вот это, сиреневое, будило самые волнующие воспоминания: на балу в Аничковом дворце император Александр I пригласил ее и удостоил нескольких танцев.

А вот это платье из розовой органзы было на ней, когда она познакомилась с князем Б., который долгие годы был ее любовником, к вящему неведенью моего отца; как только ему, бедняге, удавалось проходить в дверь нашего дома с такими-то рогами!

Когда мать постарела, ее скаредность вошла в легенды и стала смехотворной; она шпионила за поварихами, не разрешала им на завтрак съедать больше одного куска сахара, который сама тщательно раздавала; потом, оставшись одна, она измышляла коварнейшую хитрость: ловила муху и сажала ее в сахарницу… И горе поварихам, если муха улетала!

В доме царили запреты: никаких книг или самая малость; ограничения и наказания вместо поощрения, а когда атмосфера сгущалась, то и пощечины.

Само слово «дом» звучало для нас как «тюрьма». Мать поднимала нас в шесть часов утра; словно осененная божественным светом, она желала поделиться с нами полученными откровениями, дабы мы могли использовать их во благо…

В любое время она могла заставить нас в течение часа молиться, стоя в ледяной часовне, которую она обустроила в одной из жилых комнат.

Появление этой часовни внесло значительные перемены в ее характер; она посещала ее по нескольку раз в день, став не только набожной, но и богомольной до крайности. Французы придумали для таких дам милое шутливое название – «grenouille de bénitier»[7].

Зимой, когда мы жаловались, что в часовне стоит сибирский мороз, она отвечала, что холод очищает наши души и бодрит разум… попробуйте возразить!

Даже почтенный священник, который каждую неделю приходил нас четверых исповедовать, советовал ей проявлять больше сдержанности и здравого смысла в своем религиозном рвении.

На смену безоглядной богомольности пришли языческие суеверия, что вызывало большую тревогу. Все приметы и предрассудки смешались в одну кучу. Если за столом одна из служанок по недосмотру оставляла опустошенную бутылку или перекрещенные ножи, или же просыпала соль, мать строго ее отчитывала, потому что это приносило несчастье.

Если мы что-либо забывали дома, она запрещала нам возвращаться, потому что это дурная примета.

Если слева по обочине дороги проходила черная кошка, это было очень дурным предзнаменованием… Но самым страшным было встретить черного ворона, вот тогда начиналась настоящая паника, следовало закрыть все ставни, наглухо запереть двери, и на протяжении сорока восьми часов никто не имел права ни войти, ни выйти.

Моя сестра Александра, самая смелая из нас, решилась осведомиться, почему именно левая сторона вызывала такие опасения. Мать сухо ответила:

– Мне прекрасно известно, что вы не верите в мои предсказания и вообще не верите ни во что, а главное, НИЧЕМУ. Так знайте, юные невежды, довольные тем, что в невежестве пребываете… что еще римляне открыли, как опасно то, что приближается слева. Они ввели различие между dextra, то есть справа, или одесную, и sinistra, что означает слева, или ошую, откуда и родилось слово «sinistre», то есть «пагубный», – завершила она профессорским тоном.

Ее поведение тревожило нас. Кульминация наступила по случаю показа комедии Мольера «Тартюф», в которой автор выводит на первый план двуличие главного персонажа, воплощающего пародию на религию и ее извращение; герой разрывается между своей ханжеской природой и неудовлетворенными плотскими желаниями, что и служит источником комизма. Мольер высмеивает иезуитские рассуждения, пытающиеся лицемерно совместить несовместимое: плотскую любовь и запрет…

Ничего в этом не поняв, мать встала на сторону Тартюфа, защищая его:

– Вы ничего не поняли, – заявила мать, – бедный Тартюф в этой пьесе единственный чистый и нравственный характер. А весь дом замыслил против него настоящий заговор, некую кабалу…

Следует признать, что, сама того не ведая, мать нашла точное слово, ибо все якобы благочестивые ханжи, ополчившиеся на Мольера с целью добиться запрета его пьесы, объединились в сообщество, прозванное «Кабала Святош». К счастью, пьеса понравилась королю, который великолепно развлекся и разрешил спектакль.

Однажды Александр покидал нас и уже откланялся, но в последний момент, забыв мне что-то сказать, продолжил со мной разговаривать, стоя на пороге; мать бросилась к нему, резко схватила за ворот сюртука и буквально втащила внутрь.

Видя изумление Александра, она объяснила ему, что порог «есть вход дьявола»; крайне опасно оставаться на пороге, следует находиться либо внутри, либо снаружи.

Александр посмотрел на меня округлившимися глазами и ушел, ничего не сказав.

Мое воспитание было спартанским и суровым; строгая, очень властная мать, склонная к деспотизму и наказаниям… Материнская нежность была ей неведома, она и слов-то таких не знала! Позже она погрязла в алкоголизме и с ней случались припадки; пословица гласит in vino veritas; но чаще всего там обнаруживалась не истина, а наша мать!

Некоторых вино делает мягкими, уязвимыми, иногда даже неземными… А вот у Натальи Ивановны вино было «гневливое или злое». Всякий раз это заканчивалось драматично: бокалы следовали один за другим, она приходила во все большее возбуждение, ее лицо багровело; обстановка накалялась, мне казалось, что на спиртовом градуснике Реомюра, который мы недавно получили из Франции и повесили на стену, столбик на глазах ползет вверх.

Эта привычная сцена обычно разыгрывалась вечером в субботу. Она становилась очень нервозна, иногда награждала нас на ходу парой пощечин, чтобы успокоиться, кричала по любому поводу и очень рано отсылала нас спать. Она орала на слуг, оскорбляла их, потому что кто-то из них плохо расположил вазу с цветами, передвинул столик или забыл ложечку…

Назначенный час прихода гостей приближался. Изрядно выпив еще до прихода гостей, она хмелела все больше; она встречала их с уже покрасневшими скулами, друзья же ничего не замечали, списывая ее возбуждение на хорошее настроение и природное жизнелюбие.

Она становилась очаровательной, улыбчивой, сияющей, уделяла внимание каждому, словечко одному, словечко другому, ловила на лету любое невысказанное желание. О чудо, мать преображалась в чудеснейшего Амфитриона!

Одно удовольствие было смотреть на нее – предупредительную, угадывающую заранее вопросительный взгляд кого-то из друзей. Короче, она готовила для них истинную трапезу ЛУКУЛЛА; увы, всякий раз она нервничала все больше и становилась вспыльчивой.

Напившись сверх меры, она больше не могла проглотить ни капли или же, напротив, не знала удержу!

Она становилась агрессивной с лучшими друзьями. Некоторые больше не желали приходить или придумывали предлоги сказаться занятыми. Тогда она оставалась один на один с бутылкой и, всеми покинутая, горько плакала; трапеза превращалась в «ЛУКУЛЛ ужинает у ЛУКУЛЛА»!

Внезапно градус алкоголя у нее в крови взрывался, рассыпаясь фейерверком: затронув вроде бы самую безобидную светскую тему, например воспитание детей, она выбирала мишенью одну из дам и обрушивала на нее обличительный бред; обвиняла во вседозволенности, которую та якобы проявляла по отношению к своей дочери, укоряла в роскоши нарядов, какой сама уже не могла себе позволить; чем больше она говорила, тем больше вина вливала в себя, словно в бездонную глотку.

Она говорила чудовищно быстро, используя безжалостную логику; в ход шли самые убийственные резоны, самая желчная критика. Подобно генеральному прокурору, она мстительно наставляла обвиняющий палец на подругу, которую между тем знала с самого детства. Та, бледная, онемевшая, растерянная, не знала ни что сказать, ни что сделать. Наша мать, видя, какой человеческий разгром она учинила, оседала на стуле и разражалась рыданьями. Она икала и отчаянно звала маму.

Утром, после молитв, она давала нам полчаса, чтобы умыться и привести себя в порядок; сразу после завтрака нас ожидали различные преподаватели, которые давали нам приватные уроки. В восемь вечера мы были уже в постели. Читать запрещалось. Без сомнения, именно благодаря этом запрету мы с сестрами смогли вкусить запретный плод, как благопристойно называла это мать.

Как только она погружалась в глубокий сон, мы накидывались без разбора на все эротические книги, которые нам доставлялись из Франции: сначала «Манон Леско» аббата Прево, затем «Заблуждения сердца и ума» Кребийона и наконец «Опасные связи» Шодерло де Лакло.