Давид де Будри отдавал приказы господину Куницыну; он поручил ему принять активное участие в мятеже 1925 года; он был одним из идеологов этого мятежа. Положение преподавателя Царскосельского лицея обеспечивало ему идеальное прикрытие; к тому же его учениками были дети российской элиты, дворянства!
Тогда я и поняла, что Александр также был замешан. Вовсе не случайно два его ближайших лицейских друга, Вильгельм Кюхельбекер и Иван Пущин, были арестованы вместе с прочими декабристами и сосланы в Сибирь.
Давид де Будри был мозгом этого кружка революционеров; никто и вообразить не мог, что мягкий и харизматичный преподаватель французской грамматики проповедовал подрывные идеи; он выковал твердые убеждения во времена своей революционной юности в Женеве, откуда был родом; это и подвигло позже двоих его учеников перейти к действию.
Александра спасла только ниспосланная провидением ссылка в родовое имение в Михайловском, где он и пребывал в момент мятежа.
Александр был крайне смущен, когда услышал, к каким выводам я пришла; в кои-то веки я сумела заткнуть ему рот. Мы никогда больше не говорили об этой истории. Но я добилась психологического преимущества и не преминула им воспользоваться…
Вторым человеком, оставившим след в моей жизни, был философ, мсье Ипполит де Лафайет.
Этому господину зрелого возраста я обязана своим философским образованием, о коем никто не подозревал; благодаря ему я была «во всеоружии перед жизнью».
Что же касается французского, то, как ни банально это говорить, он был основным языком в российском обществе. В дворянском кругу, как и в среде пробуждающейся буржуазии и некоторых крупных землевладельцев, все говорили и писали по-французски.
Владение французским было чем-то вроде обязательного причащения. Без французского нет спасения! Только крестьяне и низшее сословие говорили по-русски; даже лакеи, кучера и некоторые приближенные к хозяйскому дому слуги владели началами французского, достаточными, чтобы понимать и изъясняться самому.
Я и сейчас прекрасно помню, что в 1835 году в Россию прибыли тысячи французов – и путешественников, и эмигрантов. А еще оставалось более сотни тысяч взятых в плен, а потом отпущенных на свободу наполеоновских солдат, которые не собирались возвращаться во Францию. Многие выживания ради работали у крестьян или же перевоплощались в учителей, гувернеров и гувернанток и учили французскому детей своих хозяев. Мои родители заполучили повара и швею, которые не захотели вновь увидеть родину.
И в среде богатых коммерсантов, и в аристократических кругах наплыв эмигрантов, бежавших от Революции, – модисток, парикмахеров, цирюльников, горничных, как и многочисленных гувернанток, – дал возможность французскому языку проникнуть во все слои российского общества.
Свободный французский повышал социальное положение и обеспечивал карьеру и будущее.
Нам давали солидную литературную подготовку: мы не только изучали комедии Мольера, трагедии Корнеля и Расина, но и могли прочесть наизусть или сыграть целые сцены.
В тайне от матери мы с сестрами переодевались и разыгрывали театральные сценки в дальнем углу дома, рядом с комнатой отца; мы были уверены, что она туда и близко не подойдет!
И мои друзья, и я сама читали Шатобриана, Стендаля, Ламартина, Гюго и даже одного французского поэта, некоего Парни.
Эварист Парни написал множество непристойных произведений, таких, как «Любовные стихи» и «Галантная Библия». Его настоящее имя навевало грезы: звали его Эварист де Форж де Парни; звучание этого имени погружало в мир бальзаковских героев.
Александр, автор любовных стихов, питал к нему восторженное уважение. Разве не сам он заявил: «Парни мой учитель!»?
Парни был выходцем с острова Реюньон, а в те времена наша Россия поддерживала с этим островом близкие отношения. Таковы мистерии истории мира.
Но тем, кого мы обожали и превозносили до небес, был Расин.
О, Расин, Расин! Он был нашим кумиром; благодаря ему мы, как и все юные придворные дамы, переживали великие расиновские страсти, разрывающие нашу тусклую супружескую жизнь и растительное существование.
Часто случалось, что большая разница в возрасте с супругом толкала некоторых жен уподобляться Федре, проникаясь запретной страстью к Ипполиту, своему пасынку.
А поскольку общество с неколебимой определенностью считало женщину существом зависимым, ни одной из нас не суждено было сбросить это давившее на нас свинцовое имперское ярмо. Когда мы сидели в зрительном зале на представлении трагедии «Андромаха», то какая Гермиона не мечтала бы убить своего Пирра!
Выходя из театра после «Федры», я была глубоко взволнована; ни одна другая пьеса не произвела на меня столь сильного впечатления. Это стало откровением: я была Федрой!
Было странное сходство в обстоятельствах нашего появления на свет: она – дочь царя Миноса и Пасифаи, прославившейся противоестественной любовью с быком… про́клятая кровь текла в ее венах; как она ни боролась, ее мрачный конец был неизбежен. Чем отчаянней сопротивлялась она несправедливой судьбе, тем теснее сжимались тенета трагедии.
Как и у Федры, мое происхождение вызывало сомнения; я была дочерью впавшего в безумие отца и жестокосердной матери, скрывающей свое родство, а также грешившей адюльтером.
От Венеры я получила в удел красоту и полагала, что это верный залог успеха и счастья; оказалось, ничего подобного; как и у Федры, это стало моим проклятьем: красота подвигла меня предать мужа, что и вызвало его смерть. Такой создала меня природа, и я буду нести это бремя как свой крест.
Подобно приговору Фатума у латинян или Мойр у греков, я тоже была обречена исполнить свою судьбу. Меня пожирала внутренняя отрава, как пуля, терзавшая Александра в его последние минуты.
А вот мужчины предпочитали трагедии Корнеля; эти трагедии представлялись уроками силы воли, преодоления себя, порождавшими героизм. Молодые люди воображали себя доном Родриго в «Сиде» и с воображаемой шпагой в руке декламировали:
– Сын, храбр ты или трус?
или же:
– Честь всех в свете благ дороже,
И будь граф Гормас жив, теперь я б сделал то же.
Затем, глядя друг на друга с ненавистью, гневно бросали:
– Рассей мое незнанье, дона Дьего знаешь ты?
Не требовалось больших усилий воображения, чтобы перенести ситуацию в «Сиде» на противостояние Александра с одной стороны и барона Геккерна и Жоржа Дантеса с другой. Барон – дон Дьего, слишком старый, чтобы отомстить за себя самому, просит сделать это своего сына Дантеса-Родриго!
Пьесы Корнеля идеально соответствовали воинственному реваншистскому духу, царившему при дворе, особенно среди офицеров, униженных Наполеоном в 1812 году, и в аристократических семьях, мечтающих позолотить свой фамильный герб.
Этот дух владел и кадетами, и офицерами, желавшими обратить на себя внимание императора.
Они всегда вызывались добровольцами на любое военное задание, стремясь покрыть себя славой и дослужиться до высших чинов.
Особенное рвение проявляли малоимущие офицеры из мелкопоместных дворян, стремящиеся подняться в придуманной Петром Великим «Табели о рангах»; согласно этой Табели, любой российский подданный оценивался по его достоинствам, а не по происхождению, что потрясало основы!
Меня поражала разница между нами, потомственными дворянами, и разночинным дворянством, порожденным императором. Особенно это было заметно на балах, в которых я принимала участие. Достаточно было прислушаться к их высказываниям и понаблюдать за их поведением. Одни сдержанные, скромные и деликатные – потомственные аристократы; другие витийствующие, шумные и хвастливые – недавнее дворянство.
Наша мать неукоснительно блюла это разделение… Она запрещала нам любые отношения или знакомства с этими «парвеню», этими «нуворишами», презрение к которым неизменно выказывала. Она с самой колыбели спланировала наше отрочество: подготовка к вступлению в высший свет; образцовая, почти военная муштра, направленная на нашу будущность молодых замужних дам. Мы получили одинаковое образование: утонченные прекрасные манеры, стереотипный язык, условные вежливые обороты, мимикрирующее поведение и, наконец, однотипные платья из разряда «шикарно и аристократично»…
Мать не выносила воображение, непосредственность и фантазию. Все должно быть сдержанно и бесстрастно. В этом душном обществе каждая из нас втискивалась в аристократический слепок своей касты.
В заключение я могла бы сказать, что у меня не было детства, не случилось и отрочества – мать сразу и беспощадно погрузила меня в мир замужней женщины.
Если бы мой будущий супруг Александр Пушкин не был одержим двумя интересами – юными девицами и неотложной надобностью порвать с холостяцкой жизнью – мы бы никогда не встретились, ибо ничто не предвещало мне, что наши пути пересекутся.
Должна заметить, что познакомилась я с ним при любопытных обстоятельствах…
4. Моя встреча с Александром
Первого октября 1828 года мне было шестнадцать лет и два месяца; как всегда в понедельник, я отправилась на урок танцев, который проходил у родителей Ольги, одной из моих подруг.
После окончания занятия, которое вел мсье Йогель, преподаватель танцев в Императорском Московском университете, у меня случилась удивительная встреча.
Каждую неделю этот знаменитый танцмейстер, которому отец Ольги платил огромные деньги, приезжал к ним на дом, предоставляя в наше распоряжение свой исключительный опыт.
Близкие будущих танцовщиц могли из зала ожидания наблюдать за уроком мэтра.
Я впервые была очень рассеяна, иногда поглядывала на публику. Какой-то мужчина не сводил с меня глаз. Его настойчивость волновала меня, но в конце концов мне удалось сосредоточиться на бесценных указаниях учителя, и вскоре я позабыла о зрителе.
После окончания урока я торопливо переодевалась, чтобы скорее возвратиться домой; моя крайне суровая мать не выносила ни малейших опозданий, ни каких-либо вольностей. Она тщательно подсчитывала, сколько времени мне необходимо, чтобы добраться до семейного очага, как в хорошую погоду, так и даже под дождем! И горе мне, если я не укладывалась в установленный срок, – меня ждала хлесткая пощечина и шквал вопросов, достойный императорских сбиров: почему, с кем, когда, где и так далее.