А Кудеяра надо взять живым и допросить так, чтобы никто не знал, – мало ли, чего наговорит разбойник?.. И откуда Ахмет-хан узнал про его логовище?.. Торопится, крымская крыса! Но вряд ли Ахметка врёт, ибо знает, что́ ему за враньё будет… Рубин-то светит у него в мозгах, полыхает!.. Хе-хе, неужто и взаправду надеется, хорь чалматый, после Акбара Великого, эмира мира Тимура и меня таким камнем овладеть?.. Я, конечно, дам ему лал, да не тот, что думает!.. Будет его лал ал, весьма ал… Но какой-нибудь захудалый городишко на Волге подарить можно, сделать мухтаром[213] над тамошними татарами… А ещё лучше – вдруг свалится Ахметка с лошади и сломает себе шеяку?.. Татаре любят лошадей – вот, рухнул не зело удачно!.. Неудивительно: стар стал, земля пухом… А ежели не захочет на лошадь взбираться – помогут… Или на минарет отведут, а там под их дикие завывания Ахметка возьми и оступись: алла дал – алла забрал, алла-у-ахбар, светлая память!.. А как Ахметка думал?.. Предательство – харам[214], сам говорил. А мзду брать за предательство – двойной харам!.. Узнай царь Гирей, как посол его гостями расторговывает, – не простит, убьёт, как прикончил своего визиря Мехмета, тайно продававшего пьяное питьё, на что у мохаммедан строгий запрет. Так что и на минарет Ахметку тащить не надо будет – гиреевцы сами его прикончат, когда узнают, от кого московский царь получил сведения о Кудеяре, кунаке и побратиме царя Гирея!..
Ну, это дело так или сяк, но будет сделано, недолго Кудеяру куролесить. А как мне мои камни похищенные вернуть? Уже и надежды мало. Обкалились, видать, сыскари – не могут вора Нилушку найти. И книга золотая, первая, «Апостол», пропадом ушла… О! Потеря её – горше всего! Самородок – что? Кус металла! А то – книга! Золотым корешком схвачена, сверкательными камнями уснащена, переплёт обшит серебром. Творение бесценное, из тех первых, что из печатни Ивана Фёдорова вышли. Где оно всё ныне?.. В чьих грязных лапах обитает?..
– Несите в покой! Устал!
Стрельцы бережно подняли его вместе с креслом и потащили по лестнице, сдерживая дыхание и язык, чтобы плохим словом не полонить государева слуха.
Прикрыв глаза, но слыша их сдавленные бранные шёпоты (стаскивать кресло по узкой лестнице было неудобно), вдруг вспомнил, как мамушка Аграфена говорила баке Аке, что в стародавние времена славяне ругани не знали – от проклятых татар обучились: те, города грабя, всегда на улицах девок прилюдно истязали, насилили сообща, а другие, в кругу стоя, свистят, шумят и подбадривают по-своему: «Ебтай, ебтай!» – что по-ихнему «давай, давай!» (Мисаил Сукин говорил прямо обратное: славяне-де всегда были бранчливы и дурноязыки, а слово сие, задолго до татар рождённое, идёт с глубокого востока, аж от древнеиндского «ябхати», от коего ещё «пихать», «пахать», «пахтать» начало берут.)
Вот Господь наслал испытание – татар! Нет чтобы рядом бриты жили, науки изучали, сады стригли, или италийцы с их скультурами, или ещё какие разумные племена, а то всё – татаре, монголы, буряты, черкесы, черемисы, мордва, чудь, всякая иная дичь и дрянь… Хотя… Лучше уж дикая мордва, чем шпанцы или италийцы, от коих всяческая ересь переползать будет, как вша подкожная!.. И немец опасен, неизвестно, что сдуру выкинет!.. Ворочается в середине Европии, как медведь в логове, места ему всё мало!
Ко мне казанцы и астраханцы оттого прибились под крыло, что я их веры не трогал: в Аллу веруете – ваше дело, корячьтесь на четырёх костях. Но если хочешь в Москве жить и царю служить – прими нашего Христа! Нет – сиди на минарете и кукарекай каждое время, петух в чалме, мне-то что?.. Или тихо где-нибудь на городских обочинах, в шатрах раскладных, молитесь, не жаль. Но на Москве мечети строить не позволю! И муллам визжать не разрешу – не пристало христианским ушам сим диким взвизгам внимать, да ещё по пяти раз на дню! От них мороз по коже дерёт! В Табасарани чуть не оглох, хотел запретить, да полковые попы отговорили: это-де их вера, пусть себе, не след их бунтовать, чего доброго, кинутся на нас и порубят секачами. Мы с мохаммеданами дружно жить должны, они нам не опасны, их аллахову веру наши люди никогда добровольно не примут.
Да, правы попы, веротерпие – великая мудрость! И Чингисхан свои орды тем держал, что и сам веротерпим был, и того, кто против чужой веры вякал, тут же под топор пускал. У Чингисхана в его «Яссе» всего десять заповедей было, да все со смертным исходом. Бросил друга на поле боя – смерть! Бежал с поля – смерть! Скрыл от царя добычу – смерть! Грабил до разрешения – смерть! Прелюбодеям – смерть на месте! Дал кров беглому рабу – смерть! Лжесвидетельствовал – смерть! Воровал – смерть неминучая!
Сам Чингисхан, по словам Мисаила Сукина, веровал в Бога Синего Неба и Мать-Землю, часто повторял: «Как один бог правит на небе, так один царь правит на земле! И этот один – я!» – и приносил в жертву своему богу Тенгри целые города, сжигая их дотла с людьми, ибо был уверен, что богу нравится запах палёной человечины.
Однако была в «Яссе» одна странная, непонятная заповедь: «Под страхом смертной казни запрещено стирать бельё и купаться в проточной воде во время дождя». Никак раньше понять не мог, чем хану не угодили воины, стирающие бельё в дождь, пока Мисаил Сукин не объяснил: как-то раз войско великого хана, реку завидев, кинулось купаться, как вдруг с чистого неба грянула чудовищная гроза и всё войско было единовременно убито молнией, ударившей в воду, а Чингисхану с горсткой немытых нерях пришлось кое-как самому добираться до Каракорума и всю дорогу слушать, как уцелевшие нукеры ликовали, повторяя старую поговорку: «Кто смывает с себя грязь – смывает счастье». Так-то Бог через убой войска наказал Чингисхана за какие-то грехи. Против Бога законов не напишешь – Он есмь и закон, и судия!
Да, это так. Если Господь задумал человека наказать – то накажет, хоть ты сотню заповедей напиши, хоть купанье в воде, хоть катанье по берегу запрети!.. Ты купанье запретишь – а Он во все казаны с пловом яду насыплет, и опять в войске ни одного живого!.. Ты плов запрети – а Господь кусачих мух напустит, и опять повальная смерть!.. Ты от мух как-нибудь загородись – а тут уже холера с чумой, верные работницы, поджидают!.. Так-то с Господом споры водить!.. Никому не обмануть Всевышнего!..
Об этом и думал, сидя без сил на постелях и с вялой брезгливостью тыча посохом в недвижного распухшего кроля, пока слуги готовили ночное питьё.
– Так и лежит? – со вздохом кивнул на Кругляша.
– Его надо на помойку выкинуть, – сказал Прошка, зло пнув ногой кроля. Тот не шевельнулся. – Мало заразы у нас? Ещё не хватало!
Подозрительно переспросил:
– Какая это у нас зараза?
– А Бомелиевы бадьи? А трупцы? Вся слобода об этом трещит: царь-де с лютым немчином ночами людей резал и ел…
Но это не беспокоило – мало ли судачат всякого? Всем рты заткнуть – один в пустой тишине останешься…
Вдруг из дверной щели раздался частый, словно заполошный шёпот:
– Государь, государь! Арапышев со Скуратовым прибыли. Тебя видеть желают, по срочному делу.
– Чего? Сыскари?
В дверь просунулся Шиш:
– Арапышев со Скуратовым, говорю. Два возка добра привезли! И людей! С мешками на головах!
Заволновался:
– С мешками? А кого? Зачем?
Шиш выпучился, пожал плечами, поджал губы:
– Неведомо. У Скуратова же не спросишь, кого привёз? Себе дороже! Какие-то люди в санях сидят, на бошках мешки чёрны! И охраны верховой куча!
О Господи! Что ещё за напасть? Мешки, возки, охрана? Сыскари – не те птицы, чтобы просто так ночью являться! Что-нибудь важное приволокли.
– Пусть ждут! Давай чёботы! Урды подай, в ковше на столе!
Полусонный Прошка начал с ворчаньем стаскивать с крюков одёжу:
– Чего давать? Кафтан? Рясу? Да куда из постелей? Пусть ждут до утра, невелики птицы!
– Молчи. Домашнюю рясу давай, тёплую… И скуфью на меху. Посох.
Одеваться было весело – раз сыскари тут, значит какая-нибудь удача. С пустыми руками под праздник не припёрлись бы, это как пить дать… Ох, жизнь – качели! Думаешь – вверху паришь, ан нет – уже вниз летишь! Думаешь – на самый низ повален, а тебя уже Силы Небесные ввысь взвергают! Непостижимо сие! Только повиновением можно выжить, а никак не своим земным хотением и ножным топотаньем, Бога-то топотом не испугать!
Пока одевали, слышал из-за дверей звон, скрипы, сдвиганье, приглушённые голоса, звуки поставляемых на пол каких-то тяжестей. Это ему не понравилось: «Что замышляют?» – но пересилил себя, оттолкнул Прошку и осторожно выглянул в щель.
В предкелье на лавках сидят Арапышев и Третьяк Скуратов. Вид усталый. На полу около Арапышева – два здоровых ларя. Между ними – деревянный шкатун[215] в размер гроба, но с крышкой на замке. Возле Третьяка – сундук. Второй сундук с коваными углами затаскивают слуги. Лица сыскарей спокойны, руки на столах, глаза не бегают, стрельцов не видно. Можно идти.
При его входе оба дьяка Разбойной избы встали, обнажили головы и молча поклонились в пояс.
– Давно меня не навещали мои соколы! Я уж заждался! Забыли меня, сирого и убогого! Бросили на произвол, как Бог кинул Иону во чрево питоново… Или, думаю, на чужу отпали, чего доброго, а? Вы это куда собрались, с поклажей-то? – стукнул посохом по сундуку. – Что такое? Переезжаете куда на ночь глядя? Не человечьи ли останки мне привезли? Шишиг каких-нибудь лесных? Шкатун что-то очень на гробину смахивает! – вдруг всерьёз забеспокоился, перебегая въедливыми глазами с одного лица на другое: не припёрлись ли его прикончить и в этот ящик заколотить? Им это пара пустяков, особенно для Третьяка: всадил нож в сердце – и готово! Третьяк один всех охранных стрельцов перебьёт, ну а Арапыш петлю на шее как-нибудь уж дотянет!..
Но Арапышев был спокоен, весел, чист глазами. Третьяк тоже не подавал вида тревоги, дёргался в меру – то руку трехпалую к уху невпопад поднесёт, то глазом мигнёт без дела. От шуб их несло прелой пылью.