От мыслей о Свияжске замер, перевёл дух. О, как тогда любили его люди! И как он всех любил! Каждого плотника, любого подносчика, всех! Все были ему дороги и милы, ибо все горели общим ражем великого дела, ими творимого! И каким раньше был он людимым, кротким, милым! И каким сквалыгой стал ныне!..
Во дворе становилось суетно. Слобожане обходили прилавки, торговались, ели, дивились на карусели. Розовые от мороза и вина, пробегали парни, перекидываясь усмешками и шутками. Девки держались возле лотков, где ходебщики хвалили свой мелкий, но столь нужный щепетильный товар: иголки, булавки, приколки, пугвы, тесьмы, ленты:
– Кому мыльце – умыть рыльце?
– На лицо серенько, а моет беленько!
– Тарарам, писк, треск! Сурьма, белила, блеск!
Вот Клоп давеча жаловался, что проклятые злодельцы-бояре со своими поднадзорными дьяками не только сами протухли душой, но и всё вокруг разлагают (особо ныне, без надзора, при Семионе, коего никто не боится), стали с купцами в преступные стачки вступать: за мзду помогают им подати утаивать, налоги на сторону заворачивать, с цифирью хитрить, царя и казну обсчитывать, отчего богатство купцов растёт и позволяет давать всё больше денег боярам и дьякам, те тоже богатеют, ничего не делая, а только купецкие грехи скрывая, и поэтому всё охотнее и шибче потворствуют и потакают ворюгам-торгашам. И всё больше торговых, судебных, приказных крючкотворов, повытных волокитчиков в эту сатанинскую круговерть затягивается!
И хуже всего, говорил Клоп, что проклятые чиновные бояре, всё крапивное семя (и многие из попов, кто к деньгам доступ имеет) не только своих, но и иноземных купцов совращать на обманы и подлоги умудряются, а ведь главное золото в казну как раз от инородцев в виде плат и пошлин за проезды, провозы и оптовую торговлю капает.
– Ежели ещё фряги научатся по-нашему юлить и вилять – пиши пропало! Ни копья в казну не поступит! Государь! Такая гнилая кровосмесь между торгашами и боярами к выблядству приведёт! И тех и других – в петлю! – кипятился Клоп.
Слушая дьяка, скорбно и беспомощно думал: «Ежели и тех и других вешать, то с кем останемся?.. Кто торговлю вести будет?.. Над волостями, городами и приказами надзирать?.. Нечестных перебить можно, пробовали, но кого на их места посадить?.. Где этих честных сыскать, если все повязаны поголовным цепным грехом?.. С кем править?.. На кого опираться?.. Кому доверять, верить?.. И что есть царь без верной подмоги?.. Господи, зачем наградил меня столь жестоко?..»
– Пироги с морковью! Нажарила, напекла Акулина для Петра!
– С пылу, жару, второй – на пару!
– Кидай в зепь орехи, да гляди, нет ли прорехи!
– Кушайте, пейте, денег не жалейте!
Побродив по крепостному двору, осмотрев всё своими ухватистыми вездесущими глазами, отогнав незлой плюхой келаря Савлука с его жалобами на стрельцов, тайно пьющих сивогар на гауптвахте, направился в главную залу, где в ларях томились привезённые сыскарями Нилы. И сердце радостно играло, трепетно взмывало и опадало, как перед всяким сыском. Вернёт, вернёт он свои камни, перстни, самородок, книгу! Господь не попустит вору уйти от кары!
Неслышно вкрались в залу. Сторожевые стрельцы отпущены беззвучным взмахом руки. Арапышев и Третьяк Скуратов застыли среди гробовидных ларей, не зная, что делать, как царь задумал вести дело, каким макаром собирается «через обвонь» выяснять грабилу.
Арапышев заикнулся было шёпотом:
– Государь, позволь… – но он молча дал снять с себя тулуп, прошёлся между ларями (крышки приоткрыты на ладонь), напитываясь игривой злостью и ощущая трепетный прилив сил, как обычно перед правежом.
Перевернув клюку, нанёс рукоятью несколько ударов по крышкам, после чего внятно и зычно провозгласил:
– Я, царь и великий князь всея Руси Иоанн Васильевич, буду дознавать, кто из вас дерзнул напасть на меня на лесной дороге, ограбить и обидеть! Если вор признается сам, то будет наказан, но избежит смерти! – Переждал молчание и с заметной угрозой возвысил голос: – Тогда делать, что приказано! А ну, подай голос! – хлопнул по первому ящику. Оттуда что-то булькнуло.
Так прошёлся клюкой по всем ларям – убедиться, все ли ещё живы, не то, если подохнет настоящий вор, от других, сколько их ни жги, ни пытай, ничего не добьёшься, ибо на мёртвых и суда нет, и стыдобы они не имут!
Под крышками все живы – отозвались на разные голоса.
Тогда тихо установился на коленях возле крайнего ларя, сдвинул крышку, сунул нос в щель и начал резко и глубоко втягивать воздух, надеясь на свой тонкий нюх.
Потной обвони много, но не такой, не той… Та была жгуча, кожана, копчёна!..
Резко столкнул крышку. В ларе – мосластый и ногастый парень. Лежит, вытянув руки вдоль тела, глядя в потолок, не смея шевельнуться. Нет, не он… Те воры были ростом поменьше и постарше – матёрые середовичи, а этот – щенок, маламзя зелёная…
Парень смотрел глазами, полными страха, что-то лепетал пересохшим ртом.
– А ну, ори во весь голос: «Здеся бздюх притаился!» Ну, вопи! – приказал, чтобы услышать голос: Нилушка именно так кричал той проклятой ночью.
– Че… го?.. – От страха парень заикнулся и умолк.
– Кричи, что велено!
Парень, срываясь, крикнул пронзительно, почти визжа.
Нет, не тот…
– Вылазь – и туда… – кивнул на дверные проёмы, ведущие из главной залы в домовую церковь. – Да смотри у меня, образов со стен не сопри!
Не вставая с колен, подобрался ко второму ларю, припал носом к щели и быстро, со свистом втянул воздух, но кроме чесночного духа и мужицкой простой потной вони ничего не унюхал. Утёр брезгливо нос и велел сыскарям снять крышку.
В ларе помещён благообразный старик с белыми волосами, расчёсанной надвое бородой и утиным носом. Руки уложены по-покойницки на груди.
«Нет… И дух не тот… И седых волос не было… Что-то очень уж ухожен… Из несториан, что ли?»
С подозрением сунул руку старику за пазуху – так и есть: нет креста!
– Кто таков? Какой веры? Почему без креста?
– Христоверы мы. Иисус креста не носил, не велел, и мы не носим…
Не вдаваясь в эту ересь, приказал:
– А ну кричи: «Не рюхай, прирежу»!
– Такие слова Господь запрещает.
– Говори, не то языка лишу! Будешь Господу немым служить!
Старик крикнул. Но голос был не похож: надтреснут и слаб. И нос не тот, блямбой, а у вора был кос и чуть на сторону свёрнут. И коптильней не несёт. И веры своей старой держится, а такие не грабят на дорогах – грехи творят всё больше нововерцы вроде Матвея Башкина и Феодоськи Косого, коих Мисаил Сукин всех скопом «безверным зверьём» ругает.
– Это кого вы притащили? Где у вас глаза? Какой из него охотник, какой коптильщик? – с неудовольствием воззрился на сыскарей.
Те забормотали что-то вроде того, что Нилом зовут, возле коптилен был задержан, с тела здоров, мало ли, лучше взять, чем упустить…
Отмахнулся, велел вытащить старика и увести с глаз долой.
В третьем ящике шевеление началось ещё до того, как приблизился.
При обнюхе щели был учуян явный запах мочи.
Резко столкнул крышку. Из ларя смотрело омертвелое странное лицо, похожее на женское, но с мужицким упёртым исподлобным взглядом.
– Это – что? Ты кто? Откуда?
– Ненила… Из села Выползево…
– Баба? Баба? – удивился, схватил её за грудь, ощупал, обернулся в гневе к сыскарям: – Баба! Вы что, обезумели? Глаза у вас где – в переду или в заду?
Те замялись. Арапышев смущённо, заплетаясь языком, объяснил:
– Видели, что баба, но дело такое… Третьяк Лукьяныч сказал, что и баба может воровать и грабить не хуже мужика – мол, государь учил, что даже праматерь Евва была первая преступительница… И имя такое, вроде Нила… И коптильней от неё несло за версту… И словили её в мясном ряду на Торжке… И вида могутного… Ну и решили: за лишнего взятого ничего не будет, а за невзятого можно своим горбом, если не жизнью расплатиться!..
Покачал головой:
– Да вы на её руки поглядите! Не можете бабской ручонки от мужицкого кулака отличить? У того разбойника кулачище был во какой! – Вспомнив тот кулак на своей голове, осёкся, набычился и сердито рявкнул Нениле: – Ты чего, дурёха, сцаками воняешь, как овца?
Та зачастила, залепетала:
– Обмочилась со страху… Думала… Того… Этого… Кровь пускать будете… Того… Ныне, говорят, кровососы баб ловят, руду отворяют[222], в кубки сцеживают и пьют… за здравие сатанинское…
Досадливо бормотнул:
– Нужна мне твоя кровь, как же! А что на торжке делала?
– Мы у татар мясо перекупаем, муж возит, я продаю.
Третьяк подтвердил:
– Да, её в мясном ряду взяли… Наш тихарь там похаживал, спрашивал коптильщика Нила… Ну, ему и указали… Нила – Ненила… Он не понял, запах учуял – и приволок в избу… Ну а мы на всякий случай сюда захватили – ростом-то здорова как лошадь! И одёжа вроде мужицкая…
– Ну-ка крикни: «Вабить, вабить»! – приказал без надежды.
Но проверка ничего не дала – голос был женский. Да и груди имелись немалые, хоть и спрятаны под тугой рубахой. О Господи! Не хватало ещё, чтобы его баба избила и ограбила! Стыд и позор!..
Спросив, почему она в мужицкой одёжке, и получив в ответ, что так сподручнее с мясом управляться, немного сконфуженно велел ей вылезать, бурча:
– Вишь, ты обосцана, а я тебя спасаю… Всё время кого-нибудь спасаю… Что бы вы без меня делали? Вылазь к лешему!
Говоря это, чутким ухом уловил из четвёртого ларя едва слышные звуки.
О! Молитва! Раз молится – значит боится! Смерти ждёт! Просит, чтобы пронесло, – известное дело, все они так, всегда…
И неожиданно толкнул крышку, полностью затворил ящик. Прихлопнул рукой и громко, чтоб через древесину слышно, увесисто-уверенно произнёс:
– Тут вор лежит! Тут он пойман, гадина змееродная! Так его и схороним заживо – чего с ним много вожжаться!
Сыскари круглыми глазами и удивлённым трясеньем головы молча спросили, откуда это известно.