Тайный год — страница 134 из 136

Царь то ли смеялся, то ли всхлипывал:

– Живо расхватали! Борзы, собаки! Так и державу расхитите в час! У, ненасытные! Волдырей не набейте! Звери и то лучше вас! – а гости угодливо улыбались, не понимая, шутит государь или гневается (сам же крикнул: «Налетай!»), на всякий случай побыстрее запихивая в рот сахарные обломки.

Цыкнув на детей, распевщик Голышев кое-как расставил их у стены под рогожей с «раем», где голые кривоногие Адам и Евва лежат на грубой траве под деревом, баба жрёт яблоко, сверху нависают плоды странного вида, а из ветвей, обвивши хвостом ствол, выглядывает красный, словно ошпаренный гневом Господним, рогатый сатана с коровьей мордой.

Тут пришла в голову сдобная мысль. Порылся в кисе, нашёл зелёный кусок хаша и, движением головы подозвав Саид-хана, спросил его, не поджечь ли сей злак перед пением?

Саид-хан не удивился:

– И канешна, я тож имей… – вытащил из-под полы зелёный ком с какими-то тёмными вкрапинами.

Ткнул мизинцем в змеящиеся коричневые прожилки:

– Что сие?

– Эт… Эт мал-мала ханка… опий… Ханка и хаш – бирликте, бирликте, мешаны! – И Саид-хан подвигал пальцами, показывая, что ханка смешана с хашем.

Удивился:

– Ханка? Смешано? А как жечь? Ну, делай!

Вот оба комка хитро подпалены в полой чаше, свечи погашены. Дым начал слоняться по трапезной, заволок её пряным духом. Все стали устраиваться поудобнее и постепенно затихли, кто как: откинувшись на спину, уложившись на руки. Саид-хан и Буга натянули тюрбаны на глаза. Штаден со звоном лёг щекой на стол. Доктор Элмс расстегнул камзол. Данила Принс уронил голову на грудь.

Детские голоса начали выводить:

– Канон ангелу грозному, и воеводе, и хранителю всех человеков, от Вседержителя посланному ко всем душам, великому архангелу Михаилу! Прежде страшного и грозного твоего, ангеле, пришествия, помолись обо мне, грешном рабе твоём! Возвести мне конец мой, дабы успел я покаяться о делах своих злых и отринуть от себе бремя греховное!

Голоса и терпкий дым вились по тёмной трапезной. Люди притихли под плавным и окрепшим, как небесная река, горестным напевом.

И его стало охватывать оцепенелое умиротворение. Приоткрывая глаза, смотрел поверх голов, и жалостливая любовь ко всему сущему проникала в его непомерную душу. Он любит всех своих подданных! И люди любят его! И ждут от него защиты и мудрых слов! И почитают! И ублажают! Как же можно бросать их на произвол судьбы? Разве Господь водрузил его на трон для того, чтобы он, как пёс смердящий, поджав хвост и скуля, дал драпака куда-то прочь, в неведомое? Нет, Господь поставил его над людьми, чтобы в державе было хорошо, чисто, сытно, светло, спокойно!

«Дай только сил, Господи! Всё сделаю! Приведу моих людишек скопом в рай! Пусть радостно жмутся у ног Твоих, как ягнята возле пастыря, а я буду в стороне сидеть, в камешки со Стёпкой играть и ликовать на дела Твои, Господи!»

Детские голоса выводили всё выше, увереннее:

– Молю тебя, святый ангеле, яви мне свой светлый зрак! Весело воззри на меня, окаянного грешника, да не устрашит меня приход твой! Да уготоваюсь на сретение тебе честно! От сердца вопию тебе, грозный воевода, несть сильнее тебя, крепчайшего во брани, исправи душу мою на путь вечен!


Вдруг заливисто и в однобой грянули, заголосили колокола на дворе.

Топот, крики, шум.

Вбежали слуги, стрельцы:

– Горим! Пожар! Пожар! Полыхает!

Им стали нехотя кричать из темноты: пожара нет, это мы душистую траву жжём, но слуги не унимались, метались в полутьме, тыкали руками:

– Там! Там, во дворе, пожар!

– А? Чего? Пожар? Где горит?

Гости, расслабленные дымом, недовольно ворча, обалдело оглядываясь, закопошились. С тихой бранью полезли из-за стола, натыкаясь друг на друга и недоумевая, где пожар и что горит.

Только он один не спешил. Растолкав храпящего Третьяка Скуратова, с помощью Биркина и Арапышева выбрался последним, весело повторяя:

– Это ничего, огневой привет! Домик проклятого Бомелия горит! Всё очищено должно быть на праздник! Шишка поджёг по моему приказу. На моём дворишке бьют колоколишки, бегают людишки! – вдруг затянул фальцетом.

Дом Бомелия полыхал в полную мощь. Охрана не подпускала дворовых, но никто и не рвался тушить постройку: все спешно собирали свои лотки и прилавки. Голосили бабы. Где-то истошно вопил юрод Балашка. Настойчиво лаяли псы. Из тиргартена рыкал тигр Раджа.

Заворожён огнём, стоял на крыльце, вперившись в жёлто-красное пламя и ощущая слухом души, как человек в нём скукоживается, хиреет, никнет, глохнет, немеет, а царь – расправляет плечи, крепнет, обретает стать и силу, восстаёт, наливается мощью и отвагой, величаво-спокоен, как Господь после седмицы творения.

– Пойте! – приказал детям на крыльце. – Пойте, щенки, творение Парфения Уродивого!

Дети со ступеней затянули канон.

И он плыл вместе со звуками, опять захлёбываясь голой любовью ко всему сущему, кое уповает, ищет правды и защиты под его крылом. И ступени уходят из-под ног, и тело струится следом, и он летит всё дальше, но не боится, ибо ведёт его надёжный страж в золотых доспехах, с павлиньим пером на шлеме. И он подтягивает вместе с детьми:

– Далече мне с тобою путешествовать, страшный и грозный архангеле Михаиле! Не устраши меня, маломощного! Даруй мне смиренное своё пришествие и прекрасный приход, и тогда я вельми возрадуюсь! Напои меня, ангеле, чашею спасения, и тогда я весело со счастьем встречу твой приход!

Когда пение смолкло, под треск пожара раздался робкий вопрос Принса:

– Кто компонист этой великой кантаты? Кто это – Парфений Уродивый?

И при общем затаённом молчании один голос ответил ему из темноты уверенно, твёрдо, отчётливо, с медленным нарастанием:

– Это я, Господи! Я – Тит Смарагд! Я – Парфен Юрод! Я – Иванка Московец! Я – схимник Иона! Я – Иван Кроткий! – Голос пошёл вверх, с гордым подъёмом добавляя для вящего слуха: – Не человечьим хотеньем, а Божьим соизволеньем – скипетродержец! Царь и государь! Великий князь всея Руси Иоанн Васильевич колена Рюрикова!

А потом загудела на весь мир громовая гроза:

– Я, Божьей милостью – Иоанн Страшный! Жуткий! Убойный! Ужасный! Жестокий! Свирепый! Злой! Нещадный! Кровопийца! Кара Господня! Человеколомня! Базилевс! Царь царей, негус негусти! Владыка земель, морей, зверей, полей, людей, камней, гор, вод, руд, рек, рук, ног, дыр, душ! Аз есмь глаз, и перст, и глас Господень! Я здесь, Хи-Лекаб! Я вечен! Эйя! Эйя! Гой-да!

Эпилог

Вскоре царь Иоанн Васильевич вернулся на престол и правил ещё девять лет, до конца своих дней, а прожил он пятьдесят четыре года и умер в муках от «загнивания крови» (в последние месяцы не мог есть – зубы выпали, а вставные салазки не держались на прободных дёснах; исчезли волосы на лице и теле; вместо речи выходил шипящий клёкот от язвы в горле; ходить не было сил – ноги не держали разбухшее от нарывов тело, а плоть смердела трупным духом так, что приходилось таскать перед царскими носилями чашу с пахучей жидкостью, чтобы люди не лишались сознания от тяжкой вони). «Тело изнемогает, болезнует дух, струпья телесны и душевны умножились, всеми ненавидим есмь», – со скорбной горечью писал он в духовной грамоте.

Сама смерть Иоанна Васильевича была весьма странна: волхвы, свезённые в столицу в начале 1584 года со всей Корельской земли, по звёздам назвали день смерти царя – 18 марта, отчего царь пришёл в ярость, а утром 18 марта послал Богдана Бельского к волхвам сказать, что их ныне сожгут, ибо он, государь, здоров как никогда, на что волхвы смело ответили, что солнце ещё не зашло. Днём Иоанн Васильевич долго сидел в бочке с горячей водой. На закате решил сыграть в шахматы с Родей Биркиным, взял короля, хотел сказать что-то насмешливое, но вдруг необычайно выгнулся и упал замертво на подушки.

После Иоанна Васильевича трон перешёл к его младшему сыну Феодору, ибо старший сын, царевич Иван, погиб от удара отцовского посоха, посмев заступиться за свою третью, наконец беременную жену Елену Шереметеву, которая не встала с лавки при входе свёкра-царя, за что была им собственноручно измордована до выкидыша, причём в пылу свары попало по виску царевичу Ивану (вторая жена царевича, Параскева Соловая, была из-за бездетства уже раньше отправлена в тот же монастырь, где под именем инокини Александры коротала дни первая жена царевича, Евдокия Сабурова).

Жена Иоанна Васильевича царица Анюша продолжала ещё какое-то время обитать в монастыре, но после смерти болящей дочери Евдоксии ей тоже пришлось собираться следом в Царство Небесное – государь решил жениться в седьмой раз, а при живой жене сделать это было трудновато…

Через шесть недель после гибели царицы Анюши, в день её поминальных сорочин была назначена свадьба Иоанна Васильевича и Евдокии Сабуровой, но в последнюю минуту под венцом каким-то странным, необъяснимым, кудесным образом оказалась Василиса, вдова внезапно умершего конюшего Федьки Мелентьева. На Василисе царь – словно впопыхах, впотьмах, в полусне, в расплохе, в душевном раздрае, в мозговом тумане – и женился. Что за колдовство это было – никто не понял, но уже во второй раз произошло помрачение царского рассудка перед свадьбой с Сабуровой: когда-то вместо неё он вдруг потащил к аналою Анюшу Васильчикову; на этот раз под венцом, совсем уж неожиданно, оказалась Василиса Мелентьева, коя была и видена-то государем от силы раз десять… Неисповедимы пути царёвы!..

Сама Евдокия Сабурова после такой стыдобы получила возмещение – рубин Тимура – и была отправлена обратно в Суздаль, в Покровский монастырь, куда, говорят, время от времени наведывался под шлыком некий инок Иона с охраной в две сотни наёмных ражих кнехтов, молча и быстро занимавших монастырь на всё то время, пока инок обретался в келье у инокини Александры. Какими неведомыми путями после ее смерти лал-рубин попал в руки персидскому владыке Шах-Аббасу – неизвестно.


Маг и астролог Елисей Бомелий, уроженец вестфальского города Везель, был выловлен Клопом во Пскове: лишившись ума от страха, маг в открытую искал на балчуге возницу для переброса за межу, в Литву, не понимая, что его немецкий вид, ломаный язык и огромный раздутый гремящий плащ, ушитый изнутри золотом и камнями, привлечёт внимание базарного люда.