Тайный год — страница 2 из 136

Про тараканов надо запомнить.


Стоять босому стало холодно, вернулся в постели.

Лежал между сном и явью, вздрёмывая и урывками думая о том, что в этих докучных попыхах по устройству день с ночью местами поменялись.

До полудня отсыпался, от постылых дел прячась и веля всех гнать взашей, в Москву переправлять, где оставленная им Удельная дума – Нагие, Годуновы, Курлятевы, Безнины, Черемисиновы – вершила главные дела и следила за Семионом Бекбулатовичем, хотя сия покорная овца никогда не взбрыкнёт – от неё, кроме пуков и рыгов, ожидать нечего. Этот татарский князь, Сеин-Булат-хан, потомок Чингисхана, в крещении Симеон, а царь называл на свой лад – Семион, был выбран им в местоблюстители и посажен на трон как за родовитость, так и за кроткий нрав, добрую душу и верное сердце, не способное на большие подлости, а в малых мы все замешаны…

Но, слава Богу, на Москве потишело, опришные заторщики и подбивалы высланы или казнены, объезжие головы следят за порядком, ночами исправно уличные рогатки замыкают, от разора жителей оберегая, а днями по городу и посадам рыскают, всякое ворьё и грабьё успешно ловя, – в подвалах Разбойной избы уже не повернуться, мест нет, кандальникам снаружи, как цепным псам, под дождём куковать приходится!

Ночами копался в келье, читал Святое Писание, переглядывал бумаги, коих собралось множество за то время, что от царства отошёл и не только престол, но и всё другое покинул, что его к миру привязывало и обузой стало, словно каменюга на шее утопца. Кое-что рвал, кое-что прятал в рундуки и по шкапчикам, а кое-что и сжигал – не всё человечьим глазам видеть надобно.

Летописи истово читал, а кое-где и правил, чтоб потомкам правда досталась, а не писцовая гиль. Одну только Царственную книгу в полторы тысячи листов так обильно обчиркал, что рука чуть не отсохла!

И письма перечитывал, ни на одно не отвечая. А над теми письмами, где с него другие государи и заимодавцы кучу долгов требовали, только посмеивался: «Какой с меня спрос? У вас кто деньги брал – московский царь? Так и идите к московскому царю Семиону – посмотрим, что он вам отдаст, а я ныне – никто, так, сбоку припёка, с меня всё снято, смыто как с гуся вода! Был царь – да весь вышел! Нате, выкусите, пьявкоротые и гадовидые! Нет меня – ни для вас, булычей, ни для врагов, ни для друзей!»

Да и друзей осталось – кот наплакал. И что за друзья? Кто зависть в душе, кто корысть в сердце лелеет, кто изменные подлости готовит. Или просто так, за здорово живёшь, в казне, словно в бездонной бочке, своими воровскими лапами шарит и шурует, тащит что ни попадя. Ох, любят людишки к казне льнуть – батогами не отгонишь! Вот со скрипом сердечным последних лихоимцев и ворюг пришлось на Пасху по плахам разложить – а опять доносят, что всюду покражи замечены… Дашь слабину – тут же ужрут насмерть!

Одно хорошо – с главными злодеями разделался, с опришней за все её подлости, трусости, самовластье, сдачу Москвы, пожар, потачки крымцам, самовольные грабежи, за все её происки и мерзости расчёлся, квит-квитной, и концы обрубил! Ныне надо как бы поумнее вернуть земщине то, что опришней отнято было. Жизней не воротишь, Бог только раз вдувает дух в прах, но добро, домы и сёла возвращать надобно, чтоб не зачахла земля на корню.

Нет больше опришни! И слово такое настрого запрещено! А кто скажет – тут же язык с телом врозь! Пусть земщина из пепла восстаёт и строится, а он будет жить тут, в матушкиных угодьях, вдали от вельзевуловой Москвы – простой слобожанин, княжонок Иван Васильев с чадами и женой Анюшей да с убогими приживалами и юродами. И без греха дни свои закончит. Что ему в миру? Одна мотовня, болтовня трескучая, суета и маета, распри и расплюйство! Уйти скитником – и душу спасти! Ведь и так получернец, в Кирилловом монастыре у владыки рукоположения просил – и получил, вместе с именем Иона и обещанием принять в обитель, когда жизнь мирская опостылеет и до ручки доведёт. Да, чернецом в скит, смирением душу спасти, ещё есть время, авось Бог простит – у него ведь сотня праведников за одного грешника идёт, а уж такой греховодник, как он, за многие тысячи сойдёт!

Да, прошли сытые годы, ныне бремя худых времён настало: пожары, войны, холера, чума, людоедство, ложь, безверие… Всё, хватит! Довольно! Раз тут, на земле, ничего ни кнутом, ни пряником исправить невмочь, то зачем за гранью земной жизни ответствовать за всё это перед таким Судиёй, коего мздой не соблазнить и золотом не купить? Не лучше ли о душе вовремя позаботиться, чем отдавать её бесям? Беси душу крючьями стянут в ад и там, в своём логовище поганом, сытное пиршество из неё устроят! Ежели беси веруют и трепещут перед Господом, то что же людишкам остаётся, хоть бы и царям? Молитва, плач и покаяние – и более ничего. Самые великие мужи от мира уходили, а он их ничем не хуже! Мудрость бежит от мира, жаждет уединения и покоя перед большой дорогой, а грехи нанизываются на душу, как мясо на вертел; сымешь их в исповеди, ходишь чист, а потом опять налезают. Грешить и каяться рождён человек, за Адамов грех отвечая и свои к тому добавляя в изобилии. Только одиночество собирает душу воедино. Речено Исааком Сириянином: возлюби молчание, ибо оно приближает тебя к плоду!

Но сколько бы ни говорил себе, что он – простой человечишка, княжонок Ивашка Московец, что у него нет никаких забот, кроме разбора старинных книг в либерее бабушки Софьюшки, пения на клиросе и хлопот по семье, в глубинах души не мог забыть, что он – богоизбранное существо, скипетродержец, хозяин всего, докуда дотягиваются глаз и слух, что на него взвалено до конца его скорбных дней печься о державе и бить врагов, со всех сторон глазьми злобесно зыркающих… Недаром матушка Елена учила его, восьмилетнего, что ему должно держать в голове две главные мысли: служить Богу и истреблять врагов Руси!..


Уловив из-за двери новые звуки, сунул ноги в мягкие чёботы и прокрался к щели, где стал алчно (как и всё, что делал) вслушиваться в болтовню слуг. Опять Прошка-пустобрёх! Никак своё квакало не зажмурит! Начал теперь о самом уж сокровенном:

– И в омрак падать стал! Ономнясь как стоял – так и грохнулся на мостницы! Я ему скорее ноги кверьху задрал – ничего, отошёл, а то я думал – всё… Ежели увидишь, что он оседает, опадает – тут же ему ноги наверьх задирай…

Ониська перестал жевать: как это – царю ноги задирать? Прибьёт же!

Прошка снисходительно-ласково потрепал шурина по щеке:

– Да не, он в тот миг покорен, как курица под ножом! Сам же не свой, без памяти… Потом ещё «спаси тя Бог» скажет… А ноги кверьху тянуть – штоб кровища от ног к голове прилилась и его в себя вернула! Вот хуже, когда царь сам с собой гутарить начинает – сядет в углу и бубнит, и бубнит, ажно страх берёт страшенный… Тогда к нему не подходи!

– А чего того – бубнёж? Молится? – предположил Ониська.

Прошка объяснил, отламывая от калача румяные бочки́:

– Нет, какое там! Пока в красном угле перед иконами шебуршит и вздыхает – то тих и леп, а как из угла вылезет – так другой делается: на лицо темнеет, бухнется на лавку – и давай сам с собой лопотать. Да так гневно! Меня за дверью дрожь хватает! И руками машет, и на пол что ни попадя кидает! Раз, слышу, кричит: если Ты есть, то почто терпишь меня, пса злосмрадного, и дела мои грешные? Почему не разразишь меня на месте, в столп соляной не обернёшь, как жену Лотову? – Прошка вскочил и замахал руками, рубя воздух. – Почему не расколешь молнией надвое, не рассечёшь небесной секирой, как я, неразумный зверь, рассёк надвое свою державу? Почто прощаешь мне грехи мои тяжкие, скользкие, кровью наболтанные, не казнишь? Всё прах и пыль и суета сует? И ложь, и суесловие, и обманный морок? Если я ещё жив – то Ты мёртв!

«Если тут такое разбалтывает, то и с другими язык на привязи держать не будет! Заткнуть ему глотку навсегда!» – подумал в ярости, однако стерпел. Но чем дальше – тем обиднее выявлялись вещи, в коих сам себе боялся признаться.

– И уставать стал быстро – раньше день-ночь в делах был, а теперя чуть что – присаживается отдыхать, очи смежив. И злобится часто. У него от злости даже наплечные наколы вспучиваться стали…

Тут уж не выдержал, перехватил посох и, распахнув настежь дверь, ринулся на Прошку. Стал рукоятью дубасить его по спине, прикрикивая:

– Ах ты, вошь кровоядная! Вот будет тебе секреты разбалтывать, раб ползучий! Исполнять и молчать должен, а ты языком мелешь, собака иудомордая, всякую чушь несёшь, хабалда! Это кто же немощен и стар? Я? Вот узнаешь, выродок! На ви́ске болтаться будешь, доводчик подлый! Любой пёс своего хозяина любит и бережёт, а не лает, как ты, зломесок, дьяволов оглядчик!..

Бил тяжёлым набалдашником. Прошка катался в ногах, Ониська отпрыгнул к стене. Но посох становился всё тяжелее. Удары – слабее. Вдруг обвалился на лавку, в голос сетуя на то, что новый грех на душу навернул. И так – всё время! Злят и изводят, на дурное вызывают, охальники, клеветники, ироды продажные вредоносные!

Прошка с Ониськой отнесли его на постели, исчезли. Было слышно, как стучат ведром, – Прошка обмывал лицо. О Господи! Не хотел никого обижать – и вот… Сам виноват, поделом пустобрёху!

– Святый ангеле, грозный посланниче, избави меня от суетного жилища сего! О Царице Владычице, сирым питательница и обидимым заступница и больным надеяние, и мне, Ивашке Васильеву, грешному, будь помощница и спасительница!

Постепенно молитва вытеснила ярость. Гнев стал уползать из сердца.


Согреваясь под периной, лежал тихо, уставившись в карту на стене.

Это карта Руси – подарок китайского богдыхана: на буйволиной шкуре из бисера выложены границы, из рубинов – города, из малахита – реки, из раковин – горы, из изумруда – озёра. Только лукавый китаец немного сдвинул границы в свою пользу. Ну ничего, пусть тешится. Главное – всамделишные межи под охраной, а богдыхану будет шиш, если сунется в страну Шибир. Да, преогромный троеперстный сатанаилов шиш тебе, узкоглазый ходя с косицами, а не страна Шибир, куда уже с моей стороны Строгоновы вошли и как голодные псы в землю вцепились – своего не отпустят.