Тайный год — страница 34 из 136

– Кидай её в колодец!

Тот опешил:

– Хороши офса колодца брос-сать? Луч-че на мяс жарить!

– Вали, говорю, пока тебя самого туда не отправил! Шнель![81]

После такого Шлосер, не мешкая, скинул ногой с колодца пали и, подняв и перевалив овцу через сруб, сбросил вниз. Донесся увесистый шмяк и блеянный вы́стон.

– Всё! И черпугу отрежь! Идём отсюда. Теперь он её заберёт. Пали назад клади – он беспорядка не любит!

Немец, не понимая, кто беспорядка не любит и зачем надо такой лакомый братен[82] в колодец кидать, отрезал гнилую верёвку со ржавым ведром, кинул на дно. Из колодца донёсся грохот, недовольные захлёбистые рыки, а следом – жалобные всхлипы, вроде детских, урчанье и хруст, словно волк грызёт, ломает кости.

Шлосер отшатнулся, боясь заглянуть внутрь.

Он осенил себя крестом и стал спешно уходить от колодца по косогору к Распятской церкви. Шлосер заковылял следом, не успевая за его большими шагами. Немец явно хотел что-то спросить. Но не объяснять же, что это самый лучший и надёжный способ доставить письмо тому, кому оно предназначено? Только раньше в колодцы кидали живого человека, прибив ему письмо к спине ножом или гвоздём, а сейчас вот овцу скинули… Сатана может обидеться. Да уж не взыщи, князь тьмы, чем богаты – тем и рады, человечинку в другом месте ищи, а тут её больше нет и не будет, не надейся!

Добрался до насиженных нищенками камней возле церкви, сел отдохнуть.

На куполе церкви, на верху креста, темнела птица. То ли ворона, то ли галка – зрение стало слабеть, а раньше всё видел. Что делать? Его земной срок к концу идёт. Духом измождён, телом болезен – куда дальше? Ходить не могу, лежать тяжело, волдыри замучили, язва взбухла, глаза слабы, душа в трепете и рассеянии, ограблен, избит, унижен, врагом окружён, ласки лишён, обездолен хуже нищего…

Почудилось, что птица с креста внимательно следит за ним.

Уж не Никиткина ли это душа на кресте сидит? Ведь Никитка как раз с этой колокольни слетел, великие крылья из перьев и воска сотворив!


…Однажды пришли за брусками к отцу Никитки и увидели его в сарае, вдребезги пьяного, за штофом сивухи – рубаха разорвана до низа, волосы без повязки – дыбом, глаза налиты красным. Лупат хватал со стола луковицы, куски редьки, огрызки калачей и с криками: «На тебе! Жри, жри! Подавись! Всё тебе мало!» – швырял их в стену.

Увидев притихших детей, вытянул к ним крепкие руки с чёрными подноготинами и, вертя по-собачьи лицом туда и сюда, начал жалобно вопрошать:

– Как же так выходит: Господь через сына своего говорит «не убий», а сам нашу жизнь горемычную так устраивает, что ежели живое не убьёшь – то с голоду помрёшь? Сегодня я, почитай, уже одну душу живую сгубил – куру съел! А в лесах и полях что? Все только и высматривают, кого бы сожрать! Или ты, или тебя. И как такое несогласие с заповедью понимать?

Дети стояли испуганные, не зная, что отвечать. А Лупат не успокаивался:

– Или уже сделай, Господи Боже мой, всех людей коровами, чтобы травоядны были и злаками питались! Вот луком этим, чесноком, капустой! Зачем убивать? Не Ты ли говорил, что все существа суть драгоценные каменья в пронизи на Твоей вые? Как же так? Не потому ли в Тебя истинно веруют только больные и бедные, а богатые и здоровые веруют в жизнь земную – греховную и дикую, где им привольно хищнарить? Богу – Божие, царю – царёво, а людям что остаётся?

На крики прибежала жена, стала тащить Лупата в избу, а он, цепляясь за готовые табуретки, расшвыривая стопки баклуш, срывая со стен сёдла и бранясь по-чёрному, кричал что-то совсем плохое:

– И церковь Твоя мне не нужна! Для чего сдалась? Если Ты мои молитвы слышишь и следишь меня по делам моим, то церковь при чём? Христос говорил вне стен, на лугах и полях! А ваша церковь – это камни и раствор и пьяной рукой малёванные доски! Суть капище, гнездо, поповья!

А когда Лупат умер (разбух как бочка, рукой надавить – вода выступала), Никитка перебрался в его сарай, где продолжал мастеровать. Иногда делал чучелы из птиц, иногда железки гнул по-красивому и во дворе уставлял. А ещё делал какие-то непонятные вещи: на деревянную доску укладывал колосья, злаки, камешки, перья и другую мелочь, даже курьи кости и змеиные черепушки, добела отмытые. И заливал всё это прозрачным клеем из рыбьих голов. Выходило из сушёных листьев – будто косогор слободской, из камешков – церковь, из перьев – крыша. И даже малых тёмных бусин понатыкано – будто людишки на службу в церковь тянутся. Одну такую доску было решено во дворце повесить, да недолго провисела: владыко увидел и взбудоражился, колдунским волхованьем назвал, пришлось снять.

Когда же Никитку спрашивали, что это такое он из камешков и перьев сотворяет, то слышали, что это «горельеф», такие сейчас из мраморного камня в италийских городах ваяют, а он из того, что под рукой, учится, тоже хочет ваятелем стать (потом на допросе Никитка сознался, что был надоумлен отцом Лупатом, – тот перед смертью ему и секрет прозрачного клея открыл, и про горельефы рассказывал, и в Венецию бежать подбивал – здесь-де подобное не нужно, здесь народ тёмен и груб, ничего такого не понимает и не приемлет, сожгут или казнят, а в Венеции – другое дело).

Ну лепил и лепил Никитка свои штуки, никому не мешал. А когда в Александровке слободской Орден опришни расположился, то Никитка даже пользу стал приносить: заготавливал для стрельцов прочные берёзовые мётлы, собачьи головы чучелил, но рубить псам головы отказывался, потому стрельцы сами ловили собак, отсекали им бошки и приносили Никитке, а тот изымал мозг, дубил кожу, укреплял шерсть, вставлял стеклянные глаза на заказ: кому красные, вурдалачьи, кому синие – русалочьи, кому зелёные, как у лешего, кому чёрные – под стать князю тьмы… Про собачьи же головы надоумила бака Ака, сказавшая, что Влад Цепеш на турков всегда с волчьими бошками на сёдлах нападал, как прежде его предки, храбрые даки, в боях против римлян делывали.

А потом та горькая невзгода с великими крыльями и сатанинским полётом случилась – и всё прахом пошло…


Очнулся.

Шлосер, сидя на камне поодаль, говорил, что сделал новый поддон для осетра, садок сверху рогожей перекрыл, можно не бояться, что Дремлюга помёрзнет в холоде. А тигр Раджа спать беспокойно стал, хотя это не удивительно, ибо стар стал зверь, а в старости какой сон, одни мучения, что у зверей, что у людей. Зато Мишка Моклоков, что павьих птенцов сожрал, так истово метёт каждый день птичью клеть, что у павлинов чисто, как в дому:

– Дай мне Мишка, пуст дальше фсяки работ делает-т – мне труд-дно фсё отин дела-лать, их бин мюде[83]

Разрешил:

– Бери, с него всё равно толку мало… С него стрелец – что с дерьма пуля! Да, ты стрелки для часов башенных просил. Нет пока. Из-за этих бодливых стрелок неприятность заварилась…

– Что такой?

А то такое, что послу Игнатию Свиньину были высланы в голландский град Ден Хааг деньги и наказ купить у ратушного часовщика эти проклятые стрелки. Посол же, решив взять деньги себе, не нашёл ничего лучшего, как нанять за жратву и питьё каких-то оборванцев, чтобы те ночью на ратушу влезли и сняли стрелки с часов. Бродяги полезли, да и сверзились, один убился насмерть, всё открылось, стрелок нет, а посла Свиньина под арестом держат (да и тут, в Московии, его ничего хорошего не ожидает – пусть только живым от голландцев вырвется! Державу позорит!).

– А что народишко так вороват и изменчив стал – всё ваш Лютор виноват! – зло заключил он, чем обескуражил Шлосера:

– Я католи́к! Варум Мартин Лютер?

– А потому виноват ваш Лютор, что слабых и сирых умом ещё глупее и слабее делает!

И привёл в пример Люторова защитника зажигу-расстригу Феодоську Косого, коий на Москве бунты поджигал, потом на жидовке женился и к литовцам сбёг, но и там свой поганый рот не заткнул: у самого еле-еле душа в теле, а туда же – «всё порушить, свергнуть, распластать, растолочь!» Всё, чему отцы наши поклонялись! Всё!

– И не кайтесь-де, и не причащайтесь! И исповедей не давайте, и ладаном не кадите, и много ещё чего не делайте! А если спросишь Феодоську, как же быть, ежели всего этого не делать, то ответит: «А так, как Лютор сказал: поклоняйтесь духом Господу, сами читайте святую Библию – и всё!» – как будто Господу можно ногами или животом поклоняться! Это что будет, если вся держава так думать начнёт? И церковь рухнет, и заветы низринутся, и вера в неверие перетечёт, и совесть исчезнет! (Шлосер развёл руками. Он ничего про Феодоську Косого не знал, да и о Лютере тоже имел мало понятия. Вот часы починить или печь сложить, тихогромы[84] в школе почистить, замки смазать – это пожалуйста, это его, а по церквям ходить – этого ему не надо, у него Бог и так внутри ясно и понятно говорит, что плохо, а что хорошо.) Ладно! Иди себе пока. Да, надо в подвалы наведаться, из либереи кое-какие книги взять. Ты когда там был? Воды не протекло? Сыро, нет? Мышей много? Всё ли плотно укладено? Шашель не погрызла? Древоточцы какие не завелись?

Шлосер сказал, что всё хорошо упаковано в те железные сундуки, что царь из Новгорода привёз вместе с воротами, кои в крепости в Троицком соборе вместо старых врат навесили.

Он напомнил, что в либерее есть арабские и персидские свитки, их нельзя в сундуках держать – сомнутся, Шлосер должен был для них особые футляры сделать, круглые, из пропитанного дерева, что мышь не берёт.

– Сделал?

– Та, три дюшин готоф. И зекс[85] деревяны гроссе ларь для книг готоф…

Нахмурился, всклокотал бороду:

– Три дюжины? Мало! Свитков там зело много! Скорей надо делать, это важно. Может быть, самое важное… – Заметив у Шлосера в руках верёвку, что была на рогах у овцы, вырвал у немца и опоясался поверх тулупа, мотнул головой: – Ну, иди. Тебе туда, а мне – сюда! – И, кряхтя и причитая, стал подниматься по косогору.