Тайный год — страница 40 из 136

– Прошка! Ониська! – позвал, но никто не вошёл, хотя за дверью был слышен бубнёж и звон ковшей.

Всунул ноги в домашние чёботы, подобрался к щели – так и есть: слуги сидят, ноги на лавки уложив, калачи уплетают, а Прошка, как обычно, что-то врёт Ониське. О чём сегодня?

– Ты смотри, шуряка, всю одёву царю чистой подавай – он свежее любит. У немцев научился, в Воробьёве, царёвой вотчине. Там их домов с пяток было, садовничали, мясо вялили, наливки делали, даже пастор был свой. Оттого царь по-немецки знает и их порядкам научен. И зело немцев уважает! И доверяет больше всех, почитай! И любит посильнее, чем нас!

Ониська простодушно удивился:

– Как можно? Немцы любит?

– Ну, дуролом, мы ж – свои, чего нас любить, куда мы денемся? Ты вот свою ногу аль руку любишь? Ну и вот. И он так. Чего нас любить, ежели мы ему дадены в полную власть и, кроме докук, ничего не доставляем? – Прошка торжествующе прихлопнул по столу. – А немцы нужное делают, вот как наш Шлосер. Да и безопасны они для него…

– Как же… того… война?..

Прошка рассудительно поднял палец:

– Э, нет! Немец – он разный! Есть мирные немцы, есть немирные, есть силой замирены или верой смирены… Тут они все тихи да ласковы, как собаки ластятся к нему, – да и как по-иному, ежели из рук царя кормятся? Не будут же псы своего псаря кусать? Или с трона гнать? Какой им толк кормушку терять? А ну придёт новый царь и погонит их взашей? А наши людишки всё больше норовят пакости сотворить. Да к тому каждый княжонок себя царём мнит и на трон взобраться втихаря надеется. Докумекал, балдоха?

Ему понравилась Прошкина болтовня – здраво рассуждает! Его бы в Думу, чтобы не Ониське блохатому, а боярам пояснял, что не всякая мелкая корнь от Даниловичей, Мономаховичей или Гедиминовичей должна на московский престол губу раскатывать, хотя, конечно, за триста лет князья, как змеи в клубке, переплелись меж собой так туго, что если хорошо поискать, то обязательно у каждого в предках какой-нибудь хвосточек найдётся, за коий его на трон протащить можно.

Прошка, закончив свой калач, отломил половину у Ониськи:

– Не жрёшь? Давай сюда! А бояре у нас – сам знаешь каковы: глаза завидущи, руки загребущи, так и зыркают, чем бы поживиться. Но ничего, государь их по рукам-то крепко хлещет, чтоб не наглели! Вот был такой князь Пётр в Ростовском княжестве, кое папенька царя, Василий, к рукам прибрал…

И Прошка поведал: когда Ростовское княжество к Москве отошло, то этот князь Пётр по милости государя не в застенок, а в Нижний Новгород был отправлен воеводой, но там вместо усердия принялся исподтишка мстить и гадить – нечестно служил, не просто тащил себе в мошну что ни попадя, а с умыслом и злобой ещё и портил всё, до чего был в силах дотянуться:

– Отмщал, значица, хотел царю покруче насолить, отомстить за свою опалу.

– А чего солил?

– А всякое непотребство деял! То при стройке гнилые доски в стену заложит – она и рухни! То реку не там, где надо, перегородит – а она и залей людей насмерть! Где пожар затеет на складах, где мор на людей напустит через жидов и отраву… Где еду гнилую воинам скормит, где ещё что… Много худого творил этот хмыстень бесстыдный! Ну, наш государь его за то и покарал – выслал сорок всадников его взять. Князь Пётр, как их увидел, так жезл свой бросил наземь – мол, повинуюсь! Ещё бы не повиноваться, когда сорок хищных туйгунов на тебя нахлынут!

– Страшно!

Прошка подтвердил, забирая у обомлевшего шурина остатки калача:

– Жуть! И все как на подбор исполинские верзилы, отборные! Избили этого князя Петра кочергой, содрали с него одёжу и в чём мать родила кинули в позорные сани – дескать, к царю на правёж тебя отвезём. И повлачили куда-то. Отъехав малость, на берегу Волги встали. «Что такое?» – спросил князь (он, нагой, замерзал и хотел быстрее в Москву попасть, чтоб там перед царём как-нибудь отвертеться). «А коней напоить». – «Нет, не для коней та вода, а для меня! Пить мне её – не испить!» – заплакал князь. «Ты прав, собака!» – сказал главный и отсёк ему голову прямо в санях, на задок шеей уложив. Труп сбросили в реку, а голову отвезли в Москву. Царь, увидев её, изволил по щекам похлопать: «Ах, голова, голова, много ты плохого сотворила, а теперь молчишь, как ни в чём не бывало! Пробазарила ты свою жизнь зря! Нехорошо! Пойди охолонись!»

– Кому? Голове отрубной молвил? – не понял Ониська.

Прошка внушительно кивнул:

– Ну а кому – не мне же?! Он страсть как любит с отсечёнными главами возиться: когда на пиру отсекли голову боярину Силантьеву, то царь положил её перед собой и в рот ей кушанье ложкой вкладывал…

Ониська онемело перебирал по столу руками.

Прошка, собрав в большой ушат мисы и плошки, вынес их на лестницу, отдал охране и, довольный перепугом шуряки, продолжал:

– Да это ещё что! Ты послухай, что царь с князем Казариным сотворил! Такого и не удумаешь! Поймал того на хабаре[93] и велел разорвать его четырьмя огромадными колёсами, а сам подбадривал, крича, чтобы помедленнее вертели колёса: «Гой-да! Не спеши! Гой-да!»

– Чего? Айда?

– Не айда, а гой-да! Гляди, и ты, ежели казнь смотреть будешь, кричи так же: «Гой-да, гой-да!». Не то, ежели царь видит, что кто-то с лица угрюм на казни стоит или, не дай Господь, слезу пускает, его тут же хватают: «И ты, изменщик, мыслишь заодно с врагом? Сочувствие выказываешь? О смерти его скорбишь, когда радоваться надо?» – шелепами охаживают, а то и того… казнят на месте… И такое бывало!

Было холодно стоять, но интересно слушать. На цыпочках отошёл к столу, допил остаток ночной урды и, накинув на плечи тулуп, влезши в чёботы, вернулся к щели.

Прошка, уминая сайку, с набитым ртом что-то врал – помимо природного болтунства ему было приятно стращать Ониську, мало что видевшего:

– Ты, чай, и про князя Щербатого не слыхивал? Как государь этого наглого москолуда[94] окоротил?

«И про это знает, пёс!» – удивился.


Вдруг с лестницы стал слышен топот ног, голоса, крики.

Отпрыгнул к постелям, схватил со стены кинжал и в растерянности замер, обмер – так, с криками и топотом, после смерти матушки уводили родных… Так врывались в покои… Так топали в Воробьёве, ища, кого бы убить!.. Что делать? Прятаться в мыльне? Бежать по чёрному ходу? А ну и там ждут? Кто смеет так нагло врываться? Никто, кроме убийц… Кудеяр взял крепость? В Москве бунт? Поляки прорвались?

Но крики были другие:

– Горе, государь! Плита с неба! С чистого неба сверзилась!

Дверь распахнулась, и какие-то обезумевшие мужики, иные даже в шапках, бросились гурьбой на колени:

– Беда, государь!

– С неба великая плита упала!

– Камень! Камень!

– Что за плита? Откуда? Куда? Камень? – залез на постели, не понимая, в чём дело, но радуясь, что то не убийцы.

Мужики не могли внятного сказать – брызгали слюной, тыкали руками без продыху:

– Плита! Каменна! С неба грохнулась! Возле старого колодца! Немцу ногу отдавило!

– Какому немцу? Шлосеру? Не трожьте их, они не в себе! – крикнул стрельцам, которые с руганью стали выволакивать мужиков из кельи. – Прошка! Сапоги, тулуп!

Напялив на себя что попало, заспешил наружу, на лестнице не устоял, поскользнулся, съехал на ягодицах по ступенькам, да никто не заметил – подхватили под руки и потащили дальше под крики:

– Плита! Небо! Камень!

Со всех сторон бежали люди, голося. Лаяли собаки.

Возле колодца, куда вчера со Шлосером бросили овцу, – ямы, земля изрыта. Разбросаны каменные обломки. Под одним лежал Шлосер, нога была придавлена обломком, немец дёргался, как червь на крючке, но никто к нему не приближался – люди стояли полукругом, не решаясь подойти и не понимая, что происходит.

Кинулся к обломкам, ощупал – камень чёрен, гладок и горяч, какие-то выбитые письмена. Плита, расколотая при падении? Обломки словно мраморны, неровны, с белыми прожилками. Что это, Господи?

Немец стонал, пытаясь вытащить из-под камня ногу. Но куда там! Голень по колено скрыта под обломком.

– Зовите Бомелия! Лекарей! Тащите колья – камень отвалить! Ортвин! Вас ист дас? Вас ист лос?[95] – накинулся с перепугу на немца.

– Не знай… Я тут ходиль, а плит – упад-даль… О майн готт!

– Откуда упадал?

– Фом химмель![96]

– С неба?

Все задрали головы вверх. Небо было угрюмо-тёмно от набрякших облаков, но в одном месте – как раз над ними – синела прорубь, а вкруг неё – словно бесьи морды, темны как ртуть…

– Сатана! Чёрт! Шат шутит! – зашепталась толпа.

Прикрикнул на них:

– Но! Молчать! Не хайлать всякое! Где видано, чтобы сатана на небе сидел? Его место – в аду, внизу, там! – ткнул посохом в землю. – А вверху Бог и звёзды, и больше ничего! – Сам же думал в смятении: «Знамение? Угроза мне? Посул? Знак? Наказ?»

А дурачок Балашка, за всеми приковылявший на корточках, вопил:

– Ангел ходит! Обронил!

Громко спросил:

– Кто видел сие? Видел кто, как плита упала?

Отовсюду закричали:

– Видали! С неба с адовым свистом слетела!

– О землю брякнулась, расколовши!

– Фроська на реке бельё отбивала, видела!

– Немец как раз тут ковылял!

– Всё берцо разворотило!

Народу набежало много. Были видны и любопытные бабьи лица.

– Баб убрать! – приказал. – К обломкам не подходить! Где колья? Пошли прочь, глазопялки!

Появился Бомелий в лапсердаке и ночном колпаке. Увидев обломки, замер, обтёр лапкой лисью мордочку со впавшими худыми щеками и ползучим носом:

– Что есть такое тутове?

Ему объяснили, даже знаками показали: с неба упало! На это Бомелий хмыкнул:

– На небеса камни не есть, – и, не обращая внимания на Шлосера, приник к надписи, потом искоса посмотрел на царя. – Плохо, плохо… Что-то плохо написано… А ему ногу отпиливать!