Сукин взялся за свою палку, молча поковырял ею сучок на деревянном полу, для него постеленном, чтоб ноги не мёрзли. Усмехнулся в бороду:
– Ты – при всём! Ты пример покажи, облагородь людей, как великие цари это делывали. Только кнутом – не помогает, нужен и пряник. А то люд видит, что царь – зверь, и тоже звереет и зверствует. А ныне что? Соль в обеде хороша, а не на ранах. Почто державу на жалкого Сеин-хана бросил? Когда твоя жена рожает, ты повитуху и лекаря должен звать, а не в кабаке отсиживаться! А какой этот жалкий выкрещенец, басурман Сеин-Бекбулат, лекарь? Тьфу – и растереть! Хуже персти говённой! И что твои предки думают, с неба на свой осиротелый престол глядючи? «Сдурел Ивашка – трон татарину самовольно сдал!» Ты, первоцарь, – и татарина-выкрещенца на святой московский престол усадил! Что ему, вшивому, там делать? Его ли это место? Стыдоба! Мало тебе Рюриковичей? Взял бы любого!
Досадливо пристукнул посохом:
– Отче, опомнись! Они-то и опасны, мне ли тебе то говорить? Кто тебя гнал и гнобил после смерти батюшки? Не Рюриковичи ли? Кто меня с трона скинуть хотел? Кто заговоры плетёт неустанно, денно и нощно? Сеин-Булата я в любой миг с трона сгоню и в Касимовский уезд, мною подаренный, ушлю, он это знает и ждёт. А Рюриковичи – это надолго и большая кутерьма! Своими-то ногами сходить с престола никто не захочет! А зачем я вообще это сделал – об этом потом, когда сей год ми́нет. Так надо сделать. Уйти в тень, осмотреться, раны душевные зализать, от грехов да от долгов отряхнуться, ибо много, ох много на душу налипло и навязло! – Поморщившись и не желая продолжать перепал, отложил посох. – Не об том речь. Ты про плиту слышал?
Тут в келью ткнулась фигура с дымящимся подносом. Понесло жареным мясом. Сукин замахал руками:
– Пошли вон! Позже… Да уж слышали, просочилось кое-что. Кто-то камень бросил? Али как?
– Не кто-то… С неба упало! И немцу Шлосеру ногу придавило!
– С неба? – удивлённо поднял протоиерей косматую голову к потолку. – С каких это пор с чистонебья плиты сыпятся? Может, с колокольни? Там у тебя какие-нибудь житые люди не работают? Неловко положили – она и сверзилась? От нашего шебуршливого люда ожидать вполне можно. Или твой Шлосер вместе с плитой с колокольни упал – он же всё мастерить любит, отстойники чинить, немецкая душонка… Может, и там, на колокольне, эту плиту как-то прилаживал?
Усмехнулся:
– Господь с тобой! Ту плиту на колокольню не втащить! Какое там! Кто её туда заволочь может? И от церкви в стороне грохнулась. Что, по воздуху она на двести сажень отлетела?
Сукин искоса посмотрел на образ, перекрестился:
– Может, и по воздуху. Мало ли чудес бывает? Микола Чудотворец горы словом Божьим сдвигал, реки вспять разворачивал!
Остановил, зная, что старик любит рассказывать про чудеса:
– Что за знак сей камень?
– Каменюга с неба? Да уж ничего хорошего. Плохой знак. А тебе каких знаков после того, что сотворил, надобно? Чего ждать? Только такие и жди! И саранча придёт гладоносная! И ветры ядовитые подуют! И пауки приползут! И чумные моры заморские нагрянут непрошены – только успевай ворота отворять!
Слова о чумных заморских морах тоже насторожили: ведь язва на елдане – как раз из таких, из заморских! Не прознал ли отче о том? Неужели уже молва разносит? Бомелию и Элмсу глотки не заткнёшь, не тут – так во Фрягии по королевствам разнесут: у московского-де тирана-царя язва соромная на елдане!
Вытащил из тулупа бумажку, куда Бомелий переписал слова с обломков:
– Вот это на расколотой плите начертано!
Протоиерей косо, по-куриному, всмотрелся в знаки, хлопнул в ладоши:
– Эй! Там! Приведите отца Досифея, он в книжной келье будет! – И объяснил, что монах Досифей зело глубок в языцех, великий любомудр, своим едким мозгом всю книжную мудрость проел и в разных языках борзо смыслит.
– Вот таких гебралов мне надобно. Школу толмачей открыть хочу! Давно назрело, да никак руки не доходили. Без своих верных языков и ушей несподручно с послами говорить. А у нас своих толмачей кот наплакал. А те, что есть, талагаи и угланы[105] изрядные…
– Откуда же им быть, если ты всех хороших толмачей перевешал? – с язвинкой заметил протоиерей. – Сколько их в Посольском было? Всех до единого к праотцам отправил, аспид!
Подтвердил:
– Да, казнил, ибо все в смуте замешаны были! Письма тайные за мзды продавали, грамоты подмётные переводили, рассылали… С чужестранцами якшались… Тёмные делишки обделывали… Все по заслугам получили!
Сукин набычился:
– Так уж и все? Ты, Ивашка, должен меру знать, не за всё смертью казнить, а разные наказания выбирать: этому – то, а тому – это…
– А у нас Судебник есть, по нему и решаем. Там смертью только шесть деяний карается: убой, содомия, поджог дома с людьми, грабёж храма, государская измена – и всё! – напомнил.
Это вызвало смех Сукина:
– Да не требеси! Знаем мы твой Судебник – кетмень, нагайка, кнут, топор, цепи да стулья шипастые. Умерь кровожадство! Какой толк, что ты своих рабов топчешь? Потом этот раб будет других топтать. Его топчут – и он топчет. Куда лев – туда и чекалки!
Пришёл Досифей. Худое, тонкое, длинное бородатое лицо. В простой рясе чернеца. Царя не узнал. А тот, видя, что Сукин хочет что-то сказать, дал протоиерею знак молчать, а сам отошёл в тень угла.
– Искали меня, отче? – спросил Досифей.
Сукин подал ему бумажку:
– Что это? Понять можешь? На каковском писано?
Тот поднёс бумажку к глазам и, шевеля губами, вгляделся цепко:
– Это – старый иудейский язык. Писано «эрец», «пэрэц»… Это значит «земля», «беда»… Ещё что-то…
– Вот оно как! И тут богоубийственные жиды! – поджал губы Сукин, а Досифей добавил, что такие надписи на старых могильных иудейских камнях бывают.
Залило изнутри жидким страхом. Горе, беда, смерть! Пора понять! Вот он, Шабтай! Вот оно – с жидами нюхаться! Ох, грехи тяжкие в бездны заволакивают!
Сел на лавку, достал клочок из лапы шишиги, подал Досифею:
– А это понять в силе?
Тот повертел клочок:
– Сие мне неведомо. Я по грецкой, латинской, древнеиудейской части… Ещё германский знаю малость…
– Германский я и сам разумею не хуже твоего. Ты, отче, не разбёрешь?
Сукин, приняв клочок, по-куриному приглядываясь, рассмотрел:
– Знакомо. Древние письмена хазарские… Мой учитель силён был в этом. А я не очень, но кое-что понять можно… Что-то навроде «бегти» или «брати»… Что-то про бежать… Или брать… Я не силён… Да что ты меня бумажками перед причтом позорить? – начал накаляться протоиерей. – Чего прицепился как банный лист? Отлипни!
Но тут Досифей с поклоном тихо, внятно спросил:
– Я могу удалиться? – и, после кивка, бесшумно закрыл за собой дверь.
Они тоже притихли. Посидели в молчании.
– Что сие значит? – спросил Сукин, указывая бородой на клочок.
– Так, моё, – отмахнулся он, забирая клочок и не став рассказывать про шишигу. – Спросить хотел: как думаешь, отче, если я в монастырь подамся? В скит, пещерником? Ты же знаешь – я был уже рукоположен! Даже имя мне в иночестве дано – Иона, в честь пророка… Как Иона из кита, так и я из грешного мира извергнуться хочу…
Сукин опешил:
– Ты? В скит? Затворником? – И засмеялся: – Давно пора! Столько-то грехов, что на тебе висят, тьмы лет отмаливать придётся!
– А смогу отмолить?
Сукин поворошил клобук на лавке, примял его ребром ладони.
– А кто его знает? Варавву-грабастика Господь на кресте простил, а тот молитв не знал, просто попросил… Многие злодеи в скит удалялись, чтобы свои рваные души зализывать… Давно пора! И сидеть тебе в скиту надо не просто, а вот как смиренник Илия Шаршава в Угличе… Как сидит? А так: на ём вериги плечевые, нагрудные, ножные, путо шейное, по пять медных повязей на руках, обруч для головы, семь вериг за спину и пояс цепной… Вот как он сидит! И тебе по грехам твоим так бы следовало!
Усмехнулся:
– Эти путы уже, почитай, давно на мне – еле хожу, еле сижу! Телом изнемог, душой – в тоске…
– Раз так, то куда ж тебе дорога, как не в скит?
– Куда, куда… А в Аглицкую землю!
Сукин в голос захохотал:
– Тебе? В Аглицкую? Тоже мне, брит хвостатый нашёлся! Ты что, с глузда съехал? На кого державу оставишь? Это что: захотел – поиграл, захотел – бросил, как та лошадка, что я тебе когда-то подарил? Помнишь то игралище, что проклятые Шуйские растоптали, когда посуду воровали? Вот что удумал! Да что ты там, на чуже, делать намерен? И хлипок ты для бегства! Чтоб на чужбину уйти и жить там – сил и смекалки много надо. Языки знать. Уметь терпеть, молчать, не показывать, что на душе, под всех ложиться…
На это обиженно возразил:
– А я что, мало этому в детстве учён был? И терпел. И молчал. И боялся. И даже когда царём стал – тоже первое время не особо говорил, больше боярам потакал по глупости. А ты что, тоже о побеге думал? Слишком уж связно всё излагаешь? – вдруг подозрительно уставился на старика.
Тот отмахнулся:
– Хотел бы – давно сбежал, да только от себя не убежишь. Тут рождён и тут помру, все беды сей скорбной земли приняв, как христианину подобает, – и напомнил с язвиной, что с тех пор, когда царю в малолетстве прятаться и молчать приходилось, много воды утекло, и за это время царь привык к приказам, злату и сребру…
Не дав договорить, распахнул тулуп и показал рясу:
– Где ты злато видишь?
– Вон на шее болтается! – глазами указал протоиерей на крест.
Озлился:
– Это для тебя надел, к тебе в гости шёл… А ты вот истинно на злате ешь и из серебра пьёшь! Даже жирники у тебя из серебра, а где это видано, чтобы монашеские светильники в серебро оправлены были? Манатьи золотом расшиты! Белогубцами молодыми себя окружил, как в хареме султанском! Тут и до бабьего духа недалеко! Ох и пахнет же у тебя тут миром, спасу нет! В такой скит, как у тебя, меня и на осиле[106]