Тайный год — страница 71 из 136

– Мамка, если куда ехать – это поможет?

– Нет. Поможет огниво волшебно, вон оно, в уголке. Ударь мысатиком по кремешку – примчится конь, а ты скажи ему…

Он торопится:

– Молчи! Сам знаю: «Встань передо мной, как лист перед травой!» Ну!

Аграфена сползает на колени, мотает головой, пытается ржать:

– Влезай, царевич, отвезу мигом!

Он карабкается на её широкую спину, пришпоривает, и мчат они в тридевятое царство, спасать принцессу, пока Аграфена, устав ползать на четвереньках, не скидывает его с себя:

– Тпру, приехали! А где мы? Заплутали? А если заплутали, а домой надо – что поможет нам? – Он уверенно тянет из короба суровую нить из клубка. – Верно! Клубочек волшебный! Кинуть его – сам дорогу найдёт!

Клубок кинут, размотан, путь найден, ведёт под лавку, где пыльно и старая ложка в паутине затаилась.

Слыша вопрос: «А если купить что надо в лавке?» – начинает перебирать мелкий жемчуг, обломки колец, кусочки яшмы, кругляши из янтаря, разноцветное стекло, медные куски проволоки-сутуги:

– На это, что надо, купим!

Бака Ака, вываливая из таза на тесто яблочную начинку, кричит:

– Аграфьянка, не надо мальцу дурость в мозгови впускати! Он и тако, словно вран, токо за блескучим руци простирае! – но Аграфена, возразив: «Все дети любят блестящее! А этот ещё и царевич – куда ж ему руки простирать, как не за золотом?» – спрашивает дальше: – Иванушка, товар мы купили, но как же без птиц, зверей и рыб прожить? Они ведь тоже Божьи твари, без их помощи на земле никак нельзя! Как её заполучить?

Он не знает, он забыл. Тогда мамка выкапывает из короба павье перо, коготь медведя, рыбий позвонок:

– Переложи в ручонках, позови – и прибегут на подмогу зверюшки!

Но он их не хочет – зачем они тут? Если коготь так страшен и велик – то каково же самой зверюшке быть? Лучше в волшебное зеркало поглядеться и всё увидеть – что было, есть и будет. Или скатерть-самобранку расстелить…

Аграфена вздыхает:

– Была б такая скатерть-хлебосолка не понарошке – жили б люди тихо-смирно, а то всю жизнь за пропитание бьются… Ты знай одно, Иванушка: людишки покоя и счастья хотят, детей растить, жён любить, а больше ничего. Дай им это, отгони ворогов и супостатов, обуздай бояр – и будешь велик и любим!.. Да походи, походи, авось полетишь! – говорит она, видя, что ребёнок влез в унты баки Аки, чтобы всем показать, как с сапогами-скороходами обходиться надо.

Бака Ака качает головой в чёрном плате, не снимаемом по смерти мужа:

– Совсе дурен вырастае малец от таких сказов! – А мамка Аграфена обнимает его за плечи, целует в макушку, гладит по плечам, по спине, ощупывает лопатки:

– Господи, да и худ же ты стал! Не убегай далеко, скоро пироги подоспеют!

Пироги! Это он любит. Лучше возле окна подождать. С павьим пером поиграться: шею мамке пощекотать, в ухо баке Аке сунуть, а то и сенной девке под юбки всадить.

И так уютно возле этих надёжных рук и родных передников, пропахших дымом, что нет мочи открывать глаза. Так бы и сидел у печки всю жизнь, ждал бабушкиного пирога!


…Но колокол с Распятской церкви будит его, возвещая, что ни пирогов, ни сапогов-скороходов, ни волшебного гребня, ни рук матери, ни голоса отца, ни детской радости жизни – ничего этого никогда больше не будет…

Обрыдлый голос Прошки:

– Государь, спать изволишь? Родя Биркин явился ни свет ни заря. Просится. И повара спрашивают, когда к Михайлову дню начинать готовить?

– Пошли вон!

Дверь с виноватым скрипом затворилась.

Разбудили, окаянные! Вывели из ласкового сна! Спящий Богу мил – он не грешит, не гадит, не юлит, не подличает, а лежит бревном, телом – здесь, душой – там, куда доступа нет, где всё ярким светом от волшебного пера озарено.

Родя притащился. Верно, узнал кое-что, так бы не беспокоил, ибо – родовитого колена, где правила чтут и к царю до света не идут, как эти грубые сыскари из Разбойной избы, – прут, когда им приспичит, словно перед ними не царь, а лапотный лохмотник!

А когда надо – сыскарей нет! Где вести от Арапышева и Третьяка по сыску Нилушки? Где моё добро? Не могут проклятых татей найти? Ох, горе! Чую, не держать в руках тех камней великих! Ни книги золотой, «Апостола»! Ни самородка! А хуже всего – пропажа креста, матушкиными поцелуями осенённого и осиянного. И этот чистый святой тельник будет какой-нибудь скотомордый смерд своей злопахлой лапой теребить и на вонючей вые таскать!.. Ох, плохо! Не сносить вору ту выю, попадись он мне, грабёжник!

Но ещё хуже, самое худое – потеря великой святыни, зуба Антипы Пергамского. Антипа за проповедь Христа был брошен по приказу Нерона в раскалённого вола и сожжён в прах, только зубы и остались. Один зуб бабушка Софьюшка из Царьграда вместе с приданым привезла, в золото вделала и мужу, деду Ивану, на шею повесила, ибо зуб сей целебные силы источал. От деда святой зуб батюшке Василию перешёл, потом ко мне перебрался. А от меня – сгинул! Как же державу удержать, если даже малую святыню оборонить невмочь? Ох, горе! А зуб исцелял, лечил, умиротворял… Ещё бы! Ведь священномученик Антипа был учеником Иоанна Златоуста – видел его, трогал, дышал с ним одним воздухом!.. «Если найдётся зуб – возведу церковь на месте грабежа! Барме велю – за день срубит! И я буду работать! Сам, сам буду брёвна носить и гвозди бить!»

А Родя Биркин молодец! Быстрый, проворливый, сметливый, в отца! Из старинных рязанцев, перед коими – вина неизбывная: не дождалась Рязань помощи от Москвы, была отдана на растерзание крымчакам. Родня Биркина была изрядно пощипана татарвой, а Родю митрополит Макарий с собой на Москву привёз, в семинарию определил, где его заметили и в царские рынды перевели, ибо смышлён был не по годам, к наукам и языкам склонен, писал чисто, говорил мало, но умно. В Наливках, с иноземцами якшаясь, всяким наречиям научился и был не раз отправляем с посольствами в Европию или по княжествам скрытно ездил, проверяя на местах, как приказы исполняются. По секретным надобностям лучшего не сыскать. Всё у него вовремя, всё к месту, всё при себе, не то что у этого балдохи Шиша – всё наружу, нараспашку вывалено.

Но Шиш, хоть и буен, шал, невыдержан, груб и вороват, однако бесстрашен, открыт, весел, искренен. А Родя – себе на уме, скрытен и молчалив, хотя в смелости никому не уступит. Кто, как не Родя, догнал и застрелил двух зверовидных черкесов, что пришли мстить московскому царю за своего черкесского князя Михаила Темрюковича, брата покойной жены, Марии Темрюковны, коий в Александровке был казнён за измену вместе с женой и годовалым сыном?

Черкесы думали напасть на царя во время крестного хода, прямо возле Успенского собора. С виду страшны – трёх аршин росту, бритые бошки – как чищеные казаны, бороды курчавы до пупов, и оружия всякого полно – и спереди, и сзади. Их в толпе сразу видно было, но дурни-стрельцы замешкались, и черкесы кинулись с кинжалами на царя, но не смогли достичь его, увязнув в толпе, в суматохе как-то вывернулись на коней, хитро спрятанных меж двух ларьков, и помчали прочь. Родя, один, погнался за ними и на ходу из огнестрела уложил насмерть – после из их черепов были сделаны чаши, подаваемые молодым стрельцам при вступлении в полк – много бузы входит зараз.

И род Биркиных прозван от монгольского «берке», что значит крепкий, могутный. Его отец Пётр в одиночку в Тавриду лазутчиком ходил и всегда с пленным возвращался. А дед Семён – и того больше: всё добро продал, чтобы своих односельчан из крымского плена выкупить, – сам он в день внезапного налёта где-то на ярмарке гулял, оттого и уцелел. И так его совесть замучила, что пока не выкупил из плена односельчан – не успокоился, после чего в плотный затвор ушёл и в мир уже не возвратился. Так люди в старое время державу и ближних любили, не то что ныне, когда брат брата в турецкий плен продать готов, чтоб наследство и дом захватить, или обрыдлую жену жидам в залог за заведомо невозвратный куш заложить – обратно выкупить не могу, берите, пользуйтесь!


Прошка приставил к постелям разножку, выложил с подноса горячие шаньги, масло, мёд, сметану с сахаром, свежую урду, заварку пахучей китайской травы ча, а сам пошёл готовить воду для умывания.

Не вылезая из постелей, разломил печёное, обмакнул в мёд, сжевал, морщась от боли в нижней челюсти, где два зуба давно не давали покоя. Запил урдой. Попробовал губами бодрящий ча из чаши – не горяч ли?

Да, Шиш – свой, московский булга и балагур, он тут как рыба в воде, дай только бурды напиться да молодку помацать. Ему никакие фряжские затеи не нужны – или только чтоб покрасть там что-нибудь, пограбить, слямзить.

А Родя из Европии другим приезжает – вдумчивым, спокойным, разумным. Если в своей правоте уверен – то может быть стропотным и настойчивым. И без устали талдычит, что надо войны прекращать, а начинать науками и ремёслами заниматься, деньги на ум, а не на убойства тратить, не то отстанем зело, не догнать будет, мир шевелится, новые земли и науки осваивает, а мы-де всё вековые споры с диким татаровьём решаем да репы чешем, как бы на завтрак денежкой глаза протереть, обед от пирога с казённой начинкой отожрать, на ужин чью-нибудь взятку проглотить и довольным спать пойти!

И за державу Биркин, не в пример беспутному Шишу, явно душой болеет – недавно чуть не со слезами жаловался, что наук у нас нет, ибо церковь не разрешает, унять бы церковников, они и уму препятствуют, и из казны лучшие куски лямзят: «И вообще, государь, зрится мне, что Московия – как корабль, коий движется на скалы, а мы на палубе решаем, как замазать ржавчину, чем заменить дырявые паруса. Всё менять надо!»

Легко ему говорить – меняй, трать на мир! И рады бы, да как от войны отстать, когда недруг со всех сторон наползает? Буде Русь со всех сторон водой окружена, как Англия, можно было бы никого к себе не пускать и спокойно на острове науками заниматься. А тут? Что ни день – новая худость, пакость, напасть. Там татарву прорвало, здесь поляк копошится, литовец морду кажет, швед на севере зубы скалит, султан на юге зверствует, степная и луговая черемиса козни строит, в басурманство целыми аулами переходя. Наглые черкесы вообще грозят к Персиде отойти, если им ясак не платить!